Поместился он чуть поодаль от прекрасной англичанки; по другую ее сторону сидел патер Браун, представившийся всем и больше не сказавший ни слова. Банкир с сыном и гидом сидели напротив. Мускари был очень счастлив, и Этели вполне могло показаться, что он в маниакальном экстазе. Но здесь, на кручах, поросших деревьями, как клумба цветами, она и сама воспаряла с ним в алые небеса, к золотому солнцу. Белая дорога карабкалась вверх белой кошкой, огибала петлей темные бездны и острые выступы, взбиралась все выше, а горы по-прежнему цвели, как розовый куст. Залитая солнцем трава была зеленой, как зимородок, как попугай, как колибри; цветы пестрели всеми красками мира. Самые красивые луга и леса — в Англии; самые красивые скалы и пропасти — в Сноудоне и Гленкоу; но Этель никогда не видела южных лесов, растущих на круче, и ей казалось, что фруктовый сад вырос на приморских утесах. Здесь не было и в помине тоски и холода, которые у нас, англичан, связаны с высотой. Горы походили на мозаичный дворец после землетрясения или на тюльпановый сад после взрыва. Этель сказала об этом поэту.
— Наша тайна, — отвечал он, — тайна вулкана, тайна мятежа: и ярость приносит плоды.
— В вас немало ярости, — сказала она.
— Но плодов я не принес, — сказал он. — Если я сегодня умру, я умру холостым и глупым.
Она помолчала, потом неловко произнесла:
— Я не виновата, что вы поехали.
— Да, — кивнул Мускари. — Вы не виноваты, что пала Троя.
Пока они беседовали, лошади вошли под сень скал, нависших, словно туча, над особенно опасным поворотом, и остановились, испугавшись внезапной тьмы. Кучер спрыгнул на землю, чтобы взять их под уздцы, и потерял власть над ними. Одна из них встала на дыбы, во всю высоту коня, когда он становится двуногим, заскользила куда-то, проломала кусты и упала с откоса. Мускари обнял Этель, она прижалась к нему и закричала. Ради таких минут он и жил на свете.
Горные стены багровой мельницей закружились вокруг него, но тут случилось нечто еще более странное. Сонный старый банкир встал во весь рост и прыгнул из вагонетки в пропасть, прежде чем сама она туда упала. На первый взгляд то было самоубийство, на второй — оказалось, что это точно так же разумно, как внести деньги в банк.
По-видимому, богач был энергичней и умней, чем думал поэт: он приземлился на мягкой, зеленой, поросшей клевером лужайке, словно созданной для таких прыжков. Правда, и остальные упали туда же, хотя и не в такой достойной позе. Прямо под опасным поворотом находился кусочек земли, прекрасный, как подводный луг, — зеленый бархатный карман долгополого одеяния горы. Туда они и упали без особого для себя ущерба, только мелкие вещи рассыпались по траве. Первым поднялся на ноги Браун, в Фрэнк Харрогит услышал, что он бормочет: «Господи, почему мы именно здесь упали?»
Моргая, священник огляделся и нашел свой нелепый зонтик. Рядом с ним лежала широкополая шляпа Мускари, подальше — запечатанное письмо, которое он, взглянув на адрес, отдал банкиру. С другой стороны в траве виднелись отнюдь не нелепый зонтик мисс Этель, и тут же, рядом, маленький флакончик. Священник взял его, быстро открыл, понюхал, и его простодушное лицо стало серым, как земля.
— Господи, помилуй, — тихо сказал он. — Неужели это ее? Неужели беда уже пришла?
Он спрятал флакончик в карман и прибавил:
— Наверное, я имею на это право, пока не узнаю побольше.
Горестно глядя на девушку, он увидел, как она встает из цветов, и Мускари говорит ей:
— Мы упали в небо. Это неспроста.
Смертные карабкаются вверх, падают вниз. Только боги падают вверх.
Она вставала из цветочного моря таким блаженным видением, что священник совсем успокоился. «В конце концов, — подумал он, — Мускари может носить с собой яд, он любит мелодраму».
Когда дама встала, держась за руку поэта, он низко ей поклонился, вынул кинжал и перерезал постромки. Лошади поднялись на ноги, сильно дрожа, и тут случилась еще одна удивительная вещь. Спокойный темнолицый человек в лохмотьях вышел из кустов. На поясе у него был странный нож, изогнутый и широкий. Поэт спросил его, кто он, но он не ответил.
Поэт огляделся и увидел, что откуда-то снизу, опираясь локтями о край лужайки, на него смотрит еще одна оборванец с дубленым лицом и коротким ружьем. Сверху, с дороги, в них целились четыре карабина, а над ними темнели четыре лица и сверкали ненавистью восемь глаз.
— Разбойники! — вскричал Мускари. — Ловушка! Эцца, застрели-ка кучера, а я займусь этими. Их всего шесть штук.
— Кучера, — сказал Эцца, не вынимая рук из карманов, — нанял мистер Харрогит.
— Тем более! — нетерпеливо сказал поэт. — Значит, его подкупили. Застрели, потом вы окружите даму, и мы пробьемся через них.
Он бесстрашно пошел по траве и цветам прямо на карабины, но никто не последовал за ним, кроме молодого Харрогита. Гид стоял посреди лужайки, держал руки в карманах, и его длинное лицо становилось все длиннее в предвечернем свете.
— Ты думал, Мускари, что из меня ничего не вышло, — сказал он, — а из тебя вышло. Но я тебя обогнал, слава моя больше. Я творил поэмы, пока ты их писал.