Читаем Разделенный город. Забвение в памяти Афин полностью

Очевидно, что благодаря этому обездвиживанию открывается возможность для обобщения, то есть приложения типов, которые изолируются в своей единичности («ребенок, эфеб, женщина, воин, старик») или попарно объединяются в оппозиции (господин и раб, мужчина и женщина, гражданин и чужеземец, взрослый и ребенок, воин и ремесленник)[119]. И, назначая каждому из этих родовых персонажей его место, социальные практики так же становятся типами: отныне есть жертвоприношение как таковое, война или свадьба как таковые, но в первую очередь есть всеохватная идеальность города, первая среди всех этих типов[120]. Бесспорно, что, приступая к обобщениям, рефлексия самих греков охотно принимает форму типологии – так у Аристотеля, когда он становится мыслителем города. Тем не менее следовало бы задаться вопросом насчет поспешной готовности, с которой дискурс антрополога хватается за все, что в том или ином обществе «говорит в единственном числе»[121].

Поскольку речь идет об антропологии Греции, ответ на этот вопрос вполне можно было бы найти, проанализировав то, чему она отдает предпочтение в последнее время: безраздельное господство иконографии на исследовательской сцене или, как говорят сами его практикующие, чтение «образов». Образы, нарисованные на вазах, обездвиженные сцены, чьи персонажи – которые как раз и служат типами – «постулируют город». Город как таковой: он весь внутри образов. Еще один шаг и будут говорить – уже говорят – о «городе образов»[122]. «Город» со всеми пожитками переходит в форму наглядности, которую греки называют zoographía («живопись»), а Платон обвиняет в том, что она говорит «всегда одно и то же»[123]. Одно и то же: охота, война, женитьба, жертвоприношение, пир; а также: похороны, эротика, религиозный праздник, мир дионисийства. В ритуалах и практиках, город каков он есть в себе.

Одним словом, «весь город в целом» является всем, кроме политического. В образах мы видим афинян на пиру, но не собрание граждан; и, хотя мы и можем найти там типажи воина, тщетно будет искать изображение битвы, если только она не мифическая. Что, впрочем, охотно признается сторонниками иконографии, не стесняющимися говорить о «цензуре политического»[124]. И здесь я останавливаюсь перед вопросом: если бы современные исследователи умели артикулировать оба способа мыслить город – в покое и в движении – вместе, то, несомненно, такое – неоспоримое – расширение поля исследования благодаря иконографической перспективе не принесло бы ничего кроме пользы. Это, однако, предполагало бы, что мы не ограничимся констатацией этой поразительной цензуры, но попытаемся разместить ее в функционировании совокупной системы гражданских репрезентаций. Многому можно было бы научиться и многое можно было бы извлечь, если попытаться продумать эту взаимосвязь. Возможно, для этого еще настанет время – но при условии, что антропологи-иконографы зададутся вопросом о своей имплицитной практике, заключающейся в дублировании собственным теоретическим выбором того выбора, который они обнаруживают в своем корпусе материалов: исключить политическое, потому что его исключают образы; или взять за основу «образы» – о выборе этого термина, к слову, также следовало бы задуматься – чтобы не находить в них политическое[125]. Поскольку образы, как фигуративные репрезентации, считаются способными «предоставить доступ к ментальным репрезентациям», они разворачивают перед нами «социальное воображаемое» классического города. Или, если точно процитировать предисловие к «Городу образов», «социальное воображаемое» классических Афин (ибо исследуемые изображения также являются принципиально афинскими)[126]. И вот, оторванные от политического, с которым их отождествляли классические исследования – «несомненно, рисующие слишком уж литературную картину»[127] – Афины (должна ли я говорить Афины? или одни из Афин?) раскрываются тому, кто знает, как упорядочить фигуративный каталог сцен и значащих жестов. Афины избегаемые и Афины обретенные вне времени битв и собраний, вне гражданского пространства, которое не изображается художниками, – нечто наподобие гладко отполированной поверхности. «Плоское общество»[128]. Разумеется, оно другое, ведь речь идет об инаковости. Но это некий другой в форме половины, расколотого sýmbolon[129]. «Язык», считающийся автономным, – считающийся способным обойтись без дискурсивности логоса. Нарисованный город.

Чуть выше я упомянула о платоновской настороженности по отношению к zoographía, поскольку та обездвиживает живое. Я бы хотела еще раз процитировать Платона, анализирующего чувство, испытываемое перед моделью города, сводящейся к его описанию, – в данном случае это модель из «Государства», которая заново обсуждается в «Тимее» в типично платоновском движении демонстративного возвращения к самому себе:

Перейти на страницу:

Все книги серии Интеллектуальная история

Поэзия и полиция. Сеть коммуникаций в Париже XVIII века
Поэзия и полиция. Сеть коммуникаций в Париже XVIII века

Книга профессора Гарвардского университета Роберта Дарнтона «Поэзия и полиция» сочетает в себе приемы детективного расследования, исторического изыскания и теоретической рефлексии. Ее сюжет связан с вторичным распутыванием обстоятельств одного дела, однажды уже раскрытого парижской полицией. Речь идет о распространении весной 1749 года крамольных стихов, направленных против королевского двора и лично Людовика XV. Пытаясь выйти на автора, полиция отправила в Бастилию четырнадцать представителей образованного сословия – студентов, молодых священников и адвокатов. Реконструируя культурный контекст, стоящий за этими стихами, Роберт Дарнтон описывает злободневную, низовую и придворную, поэзию в качестве важного политического медиа, во многом определявшего то, что впоследствии станет называться «общественным мнением». Пытаясь – вслед за французскими сыщиками XVIII века – распутать цепочку распространения такого рода стихов, американский историк вскрывает роль устных коммуникаций и социальных сетей в эпоху, когда Старый режим уже изживал себя, а Интернет еще не был изобретен.

Роберт Дарнтон

Документальная литература
Под сводами Дворца правосудия. Семь юридических коллизий во Франции XVI века
Под сводами Дворца правосудия. Семь юридических коллизий во Франции XVI века

Французские адвокаты, судьи и университетские магистры оказались участниками семи рассматриваемых в книге конфликтов. Помимо восстановления их исторических и биографических обстоятельств на основе архивных источников, эти конфликты рассмотрены и как юридические коллизии, то есть как противоречия между компетенциями различных органов власти или между разными правовыми актами, регулирующими смежные отношения, и как казусы — запутанные случаи, требующие применения микроисторических методов исследования. Избранный ракурс позволяет взглянуть изнутри на важные исторические процессы: формирование абсолютистской идеологии, стремление унифицировать французское право, функционирование королевского правосудия и проведение судебно-административных реформ, распространение реформационных идей и вызванные этим религиозные войны, укрепление института продажи королевских должностей. Большое внимание уделено проблемам истории повседневности и истории семьи. Но главными остаются базовые вопросы обновленной социальной истории: социальные иерархии и социальная мобильность, степени свободы индивида и группы в определении своей судьбы, представления о том, как было устроено французское общество XVI века.

Павел Юрьевич Уваров

Юриспруденция / Образование и наука

Похожие книги

1812. Всё было не так!
1812. Всё было не так!

«Нигде так не врут, как на войне…» – история Наполеонова нашествия еще раз подтвердила эту старую истину: ни одна другая трагедия не была настолько мифологизирована, приукрашена, переписана набело, как Отечественная война 1812 года. Можно ли вообще величать ее Отечественной? Было ли нападение Бонапарта «вероломным», как пыталась доказать наша пропаганда? Собирался ли он «завоевать» и «поработить» Россию – и почему его столь часто встречали как освободителя? Есть ли основания считать Бородинское сражение не то что победой, но хотя бы «ничьей» и почему в обороне на укрепленных позициях мы потеряли гораздо больше людей, чем атакующие французы, хотя, по всем законам войны, должно быть наоборот? Кто на самом деле сжег Москву и стоит ли верить рассказам о французских «грабежах», «бесчинствах» и «зверствах»? Против кого была обращена «дубина народной войны» и кому принадлежат лавры лучших партизан Европы? Правда ли, что русская армия «сломала хребет» Наполеону, и по чьей вине он вырвался из смертельного капкана на Березине, затянув войну еще на полтора долгих и кровавых года? Отвечая на самые «неудобные», запретные и скандальные вопросы, эта сенсационная книга убедительно доказывает: ВСЁ БЫЛО НЕ ТАК!

Георгий Суданов

Военное дело / История / Политика / Образование и наука
Николай II
Николай II

«Я начал читать… Это был шок: вся чудовищная ночь 17 июля, расстрел, двухдневная возня с трупами были обстоятельно и бесстрастно изложены… Апокалипсис, записанный очевидцем! Документ не был подписан, но одна из машинописных копий была выправлена от руки. И в конце документа (также от руки) был приписан страшный адрес – место могилы, где после расстрела были тайно захоронены трупы Царской Семьи…»Уникальное художественно-историческое исследование жизни последнего русского царя основано на редких, ранее не публиковавшихся архивных документах. В книгу вошли отрывки из дневников Николая и членов его семьи, переписка царя и царицы, доклады министров и военачальников, дипломатическая почта и донесения разведки. Последние месяцы жизни царской семьи и обстоятельства ее гибели расписаны по дням, а ночь убийства – почти поминутно. Досконально прослежены судьбы участников трагедии: родственников царя, его свиты, тех, кто отдал приказ об убийстве, и непосредственных исполнителей.

А Ф Кони , Марк Ферро , Сергей Львович Фирсов , Эдвард Радзинский , Эдвард Станиславович Радзинский , Элизабет Хереш

Биографии и Мемуары / Публицистика / История / Проза / Историческая проза