…Иногда выбегал он из дома и обегал квартал, широко размахивая руками и глядя так, словно тонет, своими особенными серыми глазами. И весь он был особенный – нос большой, рот маленький, но толстогубый, все неправильно, а красиво. Лицо должно бы казаться грубоватым, а выглядит миловидным, молодым, несмотря на седые волосы. На улице на него оглядывались, но без осуждения. Он скорее нравился ростом, свободой движения, и в его беспокойстве было что угодно, но не слабость, не страх. Он людей ненавидел, но не боялся, и это не вызывало осуждения и желания укусить у встречных и окружающих. Я приходил по его приказу рано, часов в восемь. Я в своем обожании литературы угадывал каждое выражение его томных глаз. Показывая руками, что он приветствует меня, прижимая их к сердцу, касаясь пальцами ковра в поясном поклоне, он глядел на меня, прищурив один свой серый прекрасный глаз, надув свои грубые губы, – с ненавистью. Я не слишком обижался, точнее, не обижался совсем. Ненависть этого рода вдруг вспыхивала в нем и к Коле – первенцу его, и к Лиде, и изредка к Бобе, и никогда к Муре (здесь перечислены дети Чуковского. –
Дети Чуковского – Лидия и Николай (переводчик «Робинзона Крузо») – унаследовали тягу к перу от отца, испытав на себе при этом все сложности его противоречивого характера. Во время войны Корней Иванович получил письмо от невестки, в котором она просила помочь своему мужу и сыну Чуковского Николаю – он сидел без работы, рисковал жизнью без всякой пользы. Чуковский мог бы похлопотать в Союзе писателей, чтобы сына перевели в другое место. Но когда он прочитал письмо, реакция его была неожиданной, лицо исказилось от ненависти: «Вот они, герои. Мой Николай напел супруге, что находится на волосок от смерти, – и она пишет: “Спасите его, помогите ему”. А он там в тылу наслаждается жизнью!» Так что к Маршаку он все же относился лучше.
Евгений Шварц сравнивал двух Чуковских – 1920-х и 1950-х годов, молодого и семидесятилетнего: «Оглянувшись, я увидел стоящего позади кресел Чуковского, стройного, седого, все с тем же свежим, особенным топорным и нежным лицом. Конечно, он постарел, но и я тоже, и дистанция между нами тем самым сохранилась прежняя. Он не казался мне стариком. Все теми же нарочито широкими движениями своих длинных рук приветствовал он знакомых, сидящих в зале, пожимая правую левой, прижимая обе к сердцу. Я пробрался к нему. Сначала на меня так и дохнуло воздухом двадцатых годов. Чуковский был весел. Но прошло пять минут, и я угадал, что он встревожен, все у него в душе напряжено, что он один, как всегда, как белый волк. Снова на меня пахнуло веселым духом первых дней детской литературы».
Веселый дух первых дней советской литературы, как мы помним, сменился вскоре спертой, невыносимой атмосферой всевластной цензуры. Но и помимо искусственных трудностей, которые создавала Чуковскому советская власть, были у него и другие причины проявлять те или иные качества, которые Шварцу кажутся неестественными для детского писателя. «Дали Мурочке тетрадь, стала Мура рисовать» – кому не известны эти строки. А между тем любимая дочь писателя Мурочка умерла в 1931 году у него на руках. В 1937 году арестовали, а затем расстреляли его зятя, мужа другой его дочери – Лидии, физика-теоретика М. П. Бронштейна. Погиб в начале войны и младший сын писателя Борис, ушедший добровольцем в московское ополчение.