Сейфуллина, Кольцов, Маяковский, Горький, Фадеев и вся писательская когорта, собравшаяся тогда за столом, не только поклонившаяся, но и причастная самой лживой и жестокой из диктатур, не была лично зла, лжива, труслива или бессовестна. Наивно было бы, оглядываясь на ту эпоху, мерить людей только персональной их нравственностью или мерой ее отсутствия. Глупо было бы считать их слепцами и дураками. (Солженицын, объясняя в своем великом Архипелаге возвращение Горького в СССР, даже экономические интересы его решил подчеркнуть.) Иллюзорно было бы полагать их какими-то обманутыми обманщиками. Все эти определения лишь скользят по поверхности, не задевая сути дела. Кем ж тогда их считать? Прежде всего адептами новой, пародирующей христианство гностической религии, которая, как гигантская воронка, засосала их головы и сердца, забралась к ним внутрь, наобещала истину, добро и красоту, потом просто выдохлась, рассеялась, оставив после себя принесенные ей в жертву человеческие гекатомбы и пустоту в душах. Мы ныне и представить себе не можем силу этой тяги.
Последний сюжет о Горьком, свидетелем которого был отец. Идет какое-то собрание писателей у него дома, вдруг подбегает секретарь Крючков и шепчет Горькому на ухо. Отец, сидевший рядом, слышит: «Иосиф Виссарионович». Тотчас вскочив на ноги, Горький бросается бегом к телефону, но, на полпути вспомнив, что он все-таки еще Горький, следует степенно, сдержав порыв.
3. Письмо Пастернака
Дело не в Сталине, готов повторить еще и еще (никто ведь не слышит) всякий раз, когда пишу о сути советского опыта. Сам Сталин был только частью, возможно, и важнейшей, всего лишь главным носителем того грандиозного вируса, который поражал многие миллионы. Среди них и великие души. Сегодня это кажется непостижимым. И все же.
«Как поразительна была сломившая все границы очевидность этого величия и его необозримость! Это тело в гробу, с такими исполненными мысли и впервые отдыхающими руками, вдруг покинуло рамки отдельного явления и заняло место какого-то как бы олицетворенного начала, широчайшей общности, рядом с могуществом смерти и музыки, могуществом подытожившего себя века и могуществом пришедшего ко гробу народа. Каждый плакал теми безотчетными и несознаваемыми слезами, которые текут и текут, а ты их не утираешь, отвлеченный в сторону обогнавшим тебя потоком общего горя, которое задело за тебя, проволоклось по тебе, и увлажило тебе лицо, и пропитало собою твою душу…
Какое счастье и гордость, что из всех стран мира именно наша земля, где мы родились и которую уже и раньше любили за ее порыв и тягу к такому будущему, стала родиной чистой жизни, всемирно признанным местом осушенных слез и смытых обид!»
Люди, немного начитанные, сразу узнали тон, почерк, сюжет; это Борис Леонидович Пастернак пишет Александру Фадееву частное, никем не заказанное, не нуждавшееся ни в каком одобрении письмо, и где он, Пастернак, как всегда, необыкновенен. Потом это письмо не раз разгадывалось и толковалось. Например:
«Он пишет Фадееву ровно то, что тот готов услышать, – но каждая фраза в его письме настолько амбивалентна, что может служить пособием при изучении темы „Эзопова речь“. Обратим внимание – в письме нет ни одной оценки Сталина, ни слова о нем лично; все выражено столь тонко, что может быть понято и ровно наоборот»59.