– Они были не правы, переряживая его сатиром, – отвечал мне Пушкин, – надо было запугать людей, потому что, если б он был прекрасен, его не боялись и не остерегались бы. Тем не менее и его уродливость не мешала колдуньям поклоняться ему, – что тоже свидетельствует о развращенности человечества, которое подчас преклоняется пред всевозможными уродливостями, возводя их в красоты, особенно нравственные уродливости. Обожали ведь даже Марата.
Говорили на днях о Сперанском, не в гостиной, потому что Е.А. Карамзина сохраняет о нем добрую память за то, что с ним был хорош ее муж, который, впрочем, не разделял его идей. Пушкин назвал графа Сперанского поповичем, превратившимся в лютеранского пастора. А Полетика сказал на это:
– Это законник, начавший свое поприще семинаристом. Семинарист был напичкан идеями протестантов, а законник – идеями мартинистов, и это отозвалось на его своде законов.
Полетика сказал, что Чаадаев, этот Брут-Перикл, превращается во французского эмигранта, на что Пушкин заметил:
– Он честный и порядочный человек, и я его очень люблю. Но это Алкивиад, находящий счастье в удовлетворении своего честолюбия. Быть может, это еще счастье, что честолюбие может ублаготворить сорокалетнего человека. Можно позавидовать ему.
Полетика сказал:
– У Чаадаева есть что-то удовлетворенное даже в лице.
Пушкин отвечал:
– Вид у него самодовольный, но, в сущности, он не таков; только он видит в Москве такое множество лиц менее образованных и менее начитанных, чем он сам, что это дает ему тон учителя, так как он знает в сто раз больше, чем те, кого он постоянно видит. В этом отношении он немножко Чацкий, он путешествовал в то время, как другие не двигались с места; он путешествовал больше других и в области книг. Уж, конечно, не «Телескоп», не «Телеграф» и не «Московские обозрения» могут служить ему литературным развлечением. У него есть несколько друзей, и, когда Тургенев бывает в Москве, он доволен. Желал бы я знать, чего ради он водворился на берегах Москвы и Яузы.
Полетика отвечал:
– Быть первым в деревне вместо того, чтобы быть вторым в Риме, не это ли причина? В Петербурге он не был бы единственным салонным оратором. В Москве во все времена существовал свой патентованный оратор…
…Пушкин, как и Байрон, очень любит Книгу Иова и восхищался раз славянским текстом (действительно прекрасным) в присутствии одной дамы, которую это коробило и которая сказала ему:
– Вы говорите о слоге. Признаюсь, я нахожу это недостойным православного. Не это важно в Писании, и, по-моему, кощунство сметь (
Поэт Глинка, мистический поэт, которого Пушкин прозвал справедливым Аристидом, видя, что Пушкин улыбнулся, вмешался в разговор.
– Вы находите это кощунственным, – сказал он, – не вижу – почему? Вы точно кальвинисты, у которых и церкви не красивы. Вы предпочли бы, чтоб книги Священного Писания были дурно написаны? Когда автор их вдохновенный человек, как Моисей, неизвестный автор Книги Иова, Давид, Соломон, пророки, евангелисты, апостол Павел, – можно сказать, что они красноречивы. Люди со вкусом могут признавать это и искать в них вдохновенья. Разве не поэма первые главы Луки? Спросите-ка поэта, что он об этом думает.
– Действительно, – отвечал Пушкин, – есть поэмы без рифм, и есть много стихов без поэзии.
Вчера вечером у Карамзиных велся очень интересный исторический спор. Как всегда, спорящие очень горячились. Спорили: Полетика, Блудов, Одоевский, Вяземский, Пушкин, Хомяков, Дашков, Титов, Шевырев, приехавший с Кошелевым из Москвы. Говорили об истории России. Пушкин отозвался с большой похвалой об обоих Владимирах, об Ярославе, о св. Александре Невском; потом стали говорить о трех царях, о мудром Иване III. Пушкин сказал:
– Он был страшнее своего внука. Женщины падали в обморок при виде его; и при этом он был под башмаком у своей гречанки.
Мятлев, который не может обойтись без шутки, прибавил:
– Никто не герой для своей жены.
Хомяков стал оплакивать Новгородское вече, а Пушкин объявил, что уничтожение его было роковым и неизбежным явлением, что Россию нужно было объединить во что бы то ни стало; конечно, это объединение было достигнуто грубым насилием и деспотическими мерами, но ведь времена были варварские. Затем стали обсуждать развод Василия III, и Полетика сказал:
– В первый раз брак правителя рассматривался здесь как государственный вопрос обеспечения прямого престолонаследия.
Хомяков заметил:
– Уже Иван III вступил в брак по политическому расчету.
Одоевский сказал, что прекрасная литвинка, Елена Глинская, была женщина с замыслами, но что она дурно воспитала своего сына и что Иван IV обнаружил преждевременное развитие, совершив государственный переворот четырнадцати лет. Хомяков очень критиковал его правление, на что Шевырев заметил, что положение его было трудное и эпоха была ужасная.
Пушкин сказал: