Затем Пушкин повернулся ко мне, взял у меня бумагу, прочел ее, переменил одну или две фразы и сказал мне:
– Вы прирожденная стенографистка. Но довольно говорить о литературе, пойдемте ухаживать за «неистощимым», мне хочется подразнить m-lle Sophie: ее Пельгам не пришел сегодня вечером.
В столовой он сел рядом с Sophie и дразнил ее отсутствием Пельгама. Она сказала ему:
– Вы невыносимы…
Он продолжал:
– M-lle Sophie, правда, что вы сказали как-то: толцыте и отверзется, как говорится в песне?
Раздался безумный взрыв смеха; Софи проговорила:
– Я вам дам очень жидкого чаю и без сахару.
– Как это скверно; видно, что вы не читаете Евангелия; там сказано: «Пусть закат солнца не застанет тебя во гневе».
– Солнце уже давно зашло.
– И вы пользуетесь этим! Помиримтесь! У меня есть новый роман вашего милого Бульвера, вашего главного любимца после Вальтер Скотта. Я хотел его дать вам, да вы сердитесь.
Софи налила ему очень крепкого чаю, подала сахарницу и сказала ему:
– Берите все, я вас прощаю.
Неисправимый Сверчок ответил ей:
– В прощении есть сладость. Роман будет у вас завтра с восходом солнца, потому что оно во всяком случае должно взойти, хотя в Петербурге его видно и не очень часто.
Я встретила у Пушкиных приехавшего из Москвы Хомякова. Пушкин, как всегда задорный, грозил ему, что скажет мне какие-то ужасные, посвященные мне стихи. Я отвечала Пушкину, что, напротив, видела очень лестные мне стихи Хомякова. «Это другие; теперь он называет вас Иностранкой». И самым плачевным тоном Пушкин продекламировал восемь строк. Чтобы защититься от его нападений. Хомяков согласился дать мне эти стихи, но спросил, не оскорблена ли я ими. Несносный Сверчок напевал: «Зелен виноград… о, мой друг! В тебе говорит досада». Я уверила Хомякова в том, что нисколько не оскорблена его стихами.
– Имя у меня не русское, но сердце у меня русское.
Хомяков воскликнул:
– Скажите, малорусское.
Я ответила:
– Не отрекаюсь от этого. Надеюсь, что любовь к Малороссии не преступление в оскорблении России: Киев такая же Россия, как и Москва.
В заключение Пушкин сказал Хомякову:
– Разве ты не знаешь, что за Девой-Розой всегда останется последнее слово. Ты забываешь, что она «придворных витязей гроза». Лучшее из всего, что тебе остается сделать, – это смиренно преподнести ей оба стихотворения.
Хомяков любезно исполнил это; я поблагодарила его, а чтобы наказать Искру за его поддразниванья, я заставила его прочесть нам то, что он написал в это утро.
Только что вошедший Пушкин сказал:
– Провидение даровало немцам Гёте и Шиллера; а к тому времени, когда Гёте состарился, еще и другого поэта-лирика, с острым умом и юмором, – Генриха Гейне. Правда, последний – еврей. В нем есть кое-что общее с Альфредом Мюссе, который тоже лирик и тоже остроумен, но у него нет юмора. Эти сыны Аполлона оба обладают талантом – просто выражать простые вещи. Нельзя представить себе, как это трудно, хотя и кажется, что быть простым очень просто. Все те, которые обладают этим даром, – поэты с будущностью, особенно если это свойство проявляется в ранней молодости, потому что вообще молодые поэты редко бывают просты.
Жуковский заметил, что это зависит также и от воспитания, от литературных взглядов, от народного и личного характера поэта. Недаром говорили: Sancta simplicitas (святая простота [
Тургенев сказал, что у Мюссе тон Байрона, на что Пушкин заметил:
– Это легко перенимается, многие поэты усвоили его, но Мюссе уже оригинален.
– Классики постоянно ссылаются на Буало, – сказал Тургенев, – в защиту своей литературной манеры, строго выдержанной, витиеватой и риторической.
– Однако Буало сказал, что он называет un chat un chat et Rollet – un fripon… (кота – котом, а Ролле – мошенником [
– Браво, Пушкин, вы находчивы; и какая у вас память!