– Память у меня хуже, чем вы думаете, – отвечал Пушкин Catherine Мещерской. – Я не мог бы продекламировать вам наизусть ни рассказа Ферамена, ни сна Аталии, ни «Генриады» и тирад из Вольтера. Отстаивая строго манеру псевдоклассиков, обыкновенно указывают на о выдержанную бразцы древних классиков, которые, однако, позволяли себе большие вольности и называли вещи своими именами без всякой стыдливости. Это объясняется благородною простотою их нравов во времена Гомера, когда царские дочери ходили сами полоскать свое белье, а богини в своих ссорах говорили языком скотниц. Так как разница между их нравами и нашими слишком велика, то, конечно, нет смысла слепо и во всем подражать их театру. Это несомненно.
– А ты ведь очистил наш театр от грубых типов наших старых трагедий, – сказал ему Вяземский, – и заставил народ говорить прозой в «Борисе Годунове». Твоими заслугами у нас создалась вполне народная трагедия.
– У меня был высокий образец перед глазами – Шекспир, и я им воспользовался. Впрочем, я нахожу прекрасными народные сцены и у Шиллера и Гёте. Но что поразило меня у Шекспира, это то, что герои его совсем не декламируют перед суфлерской будкой, становясь в трагические позы.
– Это тем лучше, – прибавил Вяземский, – что ведь никто и не становится в позу, оставаясь наедине с собой; позы приберегают для зрителей.
– Вероятно, господин де Виньи смутил классиков, употребив в «Отелло» слово «платок». Он должен был бы заменить его словом «шарф», которое более приличествует сцене. Я заметил, что в «Отелло» стоит mouchoir (платок [
– Да, – отвечал мне Пушкин, – нашли, что шарф, вышитый Дездемоной, был бы поэтичнее, чем фуляровый носовой платок мавра; упоминание о нем оскорбило тонкий вкус классиков.
Я спросила:
– А были ли, например, носовые платки у гордого Ипполита?
…заставило их рассмеяться, а Вяземский отвечал мне:
– Могу удовлетворить ваше женское любопытство. У него не было ни платков, ни карманов. Он должен был сморкаться в уголок своей мантии или еще проще делать – это так, как повсеместно делает это простой народ.
– А между тем в классических трагедиях часто плачут, – заметила я.
– Плачут даже в «Les Plaideurs». Маленькие собачки проливают слезы: monsieur, voyes nos larmes… (месье, посмотрите на наши слезы [
– Замолчите, Вяземский, – сказала ему Е.А. Карамзина.
Он засмеялся и проворчал:
– Я не забываю о присутствии дам.
Пушкин был весел; жена его совершенно здорова; он доволен, счастлив, гордится тем, что он отец семейства, и объявил нам, что уже подумывает о воспитании своих детей.
Catherine Мещерская забавляется, заставляя Тургенева рассказывать себе сцены, которые происходят при постановке драм романтиков. Писатели jeune France растрепаны, носят длинные волосы и вообще отличаются костюмом и наружностью от писателей vieille France, которые бреются и носят парики, чтобы скрыть разрушительное действие времени, не пощадившего их почтенные головы. Пушкину очень хотелось бы присутствовать при этих представлениях, и он жалел о том, что был лишен этого удовольствия.
– Тут уместно было бы сказать: Pends toi, brave Grillon; on a lutté et tu n’y fus pas! (Иди вешайся, бравый Грийон; когда мы сражались, тебя с нами не было! [
– Сейчас видно, что вы только что из Парижа, – сказала Catherine Мещерская Тургеневу, со свойственной ей насмешливостью. – У вас память точно хрестоматия.
Я прибавила:
– Недаром это человек всеведущий и всезнающий.
Он отвечал:
– Вы злы, Колибри. Впрочем, я слышал от одного знакомого естествоиспытателя, что колибри – злая птичка, разрывающая в клочки самые чудные цветы, если она не найдет в них росы или меду.
– Давно ли ты стал цветком? – смеясь, спросил его Жуковский.
Пушкин говорил потом, что французы удивительный народ, обладающий одним замечательным свойством.
– Каким? – спросила Catherine Мещерская.
– Способностью хоронить свое прошлое. Много ли времени прошло с тех пор, как в стране разыгралась самая ужасная историческая трагедия, сопровождавшаяся гомерическими войнами; в течение четверти века кровь Франции лилась рекой. С 1789 до 1815-го, в течение двадцати шести лет, французы пережили крушение прежнего порядка, империю, вторжения иностранцев, две Реставрации и беспримерную, почти фантастическую эпопею Ста дней. Наполеон мог явиться, действовать, заставить людей поклоняться и повиноваться себе только во Франции. Нигде в другом месте тип этот не был бы возможен. Его и ненавидели, и боялись, и презирали, и обожали, и прославляли, и оплакивали, предали и покинули и несли с триумфом из Фрежюса в Париж после поражений 1812, 1813, 1814 годов.