– Пущай беззаконно не лезут служилые. Дано было знать о том отамане солейного бунта Квашнину Ивану Петровичу, и мы, боярин, с Квашниным судили – как быть? Квашнину я верю – знает он законы, хоть бражник. А судили мы вот: ладно ли взять, когда он в станице? Да взять, так можно ждать худчего бунта на Дону!.. Квашнин же указал: «Холопи, что дурно чинили на Москве и сбегли в казаки, не судимы, ежели на Москву казаками вернутся». То самое и с шарпальником: не уловили тогда, теперь ловить – дело беззаконное!.. Ты же, боярин, – прости мое прямое слово, – сделал все наспех и беззаконно.
– Пока думали, он бы утек, боярин! Беззакония тоже нет, великому государю-царю я с Дона в листе все обсказал…
– Грамоту твою, боярин, еще обсудить надобно.
– Ох, знаю, Борис Иванович! Претишь ты моему делу…
– Вершить это все же не торопись, Пафнутий Васильевич!
– Ну, и худо, боярин! За государем-царем ходишь, милость его на себе, как шубу соболью, таскаешь, да от бунтов Русию не бережешь! – Волчьи глаза загорелись. Киврин начал дрожать, встал.
Морозов еще больше подвинулся на скамье, закинул голову:
– Взять с тебя нече – стар ты, боярин! По-иному поговорил бы с тобой за нонешние речи.
– Все Квашнин, твой дружок, мутит – лезет в люди, ты же ему, боярин, путь огребаешь. Только гляди, Борис Иванович, корова никогда соколом не летает!
Киврин побледнел, руки тряслись, посох дробно колотил по полу сам собой.
– Дворецкий! Проводи до возка боярина и путь ему укажи: статься может, забудет, куда ехать…
Киврин ушел. Морозов снова принялся за куншты.
15
От многих лампадок с широкой божницы – желтый свет. В желтом сумраке гневная боярыня, раскидав по плечам русые косы, ходила по светлице. Кика ее лежала на лавке.
– Все, чего жаждет душа, идет мимо! Доля злосчастная моя…
Постукивая клюкой, вошла мамка:
– Посылала тебя, старую, проведать казака, а ты сколь времени глаз не кажешь?
– Уж не гневайся, мати! Много проведала я, да толку от того на полушку нету…
– Пошто нету?
– Взят он, казак, в Разбойной, и пытка ему будет учинена, как давно мекала я. И не дале как сей упряг приходил к боярину сам волк волкович старой – тот, что разбойным делом ведает, Киврин. Я же, мати моя, грешная, подслушала у дверки из горенки – ой, кабы меня Борис Иванович за таким делом уловил, и смерть бы мне! – а пуще смерти охота услужить тебе, королевна заморская. Ты же на старуху топочешь ножкой…
– Нехорошо подслушивать, ну да ладно! Что проведала из того?
– Проведала, что народ молыт, все правда, сам волк боярину лаял: «Взят-де мною шарпальник донеской Разя, а ране-де, чем вершить с ним, сказать тебе, Борис Иванович, я пришел».
– Ну, а боярин?
– Боярин не велел скоро пытать – подождать указал…
– А дале?
– Дале я, Ильинишна, не смела чуть, а ну как боярин заглянет в горенку да сыщет – ухрямала подобру… У волка-то, мати, есте дьяк, Ефимкой кличут… Дьяк тот от крепостной девки выблядок… Киврин тую девку страсть как любил. Померла – он и пригрел того Ефимку, а всем сказывает, что найденыш. Мы же ведаем – кто…
– Ой, мамка, и любишь же ты верить сплеткам людским да обносу всякому!
– А, королевна моя, сказывали люди, и теи люди не обносчики с пуста места…
– Спеши, мамка! Чую шаги – боярин идет.
Мамка поспешно, не стуча клюкой по полу, ушла.
Боярыня стояла к темному окну лицом. Боярин сказал:
– У тебя, Ильинишна, как у богомолки в келье, пахнет деревянным маслом. Да какой такой огонь от образов? Эй, девки!
Вошли две русые девушки в голубых сарафанах, с шелковыми повязками на головах.
– Зажгите свечи, выньте из коника с-под лавки душмяной травы, подушите, зажгите траву – не терплю монастырского духу.
Девицы зажгли свечи, подушили светлицу, ушли. Свечи одиноко горели на столе.
– Что невесела, Ильинишна? Глянь – развеселишься. Вишь, что я тебе от немчинов добыл. Да пошто голова без убору?
– Что для меня добыл, боярин?
– Вот, глянь! Не бычься – поди к столу. Куншты добыл, а в них звери – бабры, львы цветные, птицы. Ладил я к твоим имянинам зеркало справить, только кузнец серебряной спортил дело – пожду с тем подарком.
– Даром трудишься, боярин! Пошто дары? И без того ими полна моя светлица.
– Чем же потешить тебя, Ильинишна? Что тебе надобно?
– То надобно, боярин, что хочу видеть человека, кто в соляном бунте мне жизнь спас, – то, боярин, краше всех подарков. Ведь некому было бы их дарить! Хотели бунтовщики спалить светлицу, он не дал, а запалив, и меня бы кончили. И ведомо тебе, муж мой, я была недвижима. Все расскочились от толпы, тебе же не можно было показаться.
– То правда, Ильинишна! Опомнился я тогда, испугался за тебя. Да каков тот человек? Ежели уж он такое сделал для меня и тебя, то пошто не можно его видеть?
– Нельзя, боярин! И вот болит ежедень мое сердце: живу, хожу, почет мне великий, а человеку, кой мой почет и жизнь спас, глаз на глаз спасибо сказать не можно…
– Да скажи мне, Ильинишна, жена моя милая, кто тот человек? Холоп ли, смерд черной? Я того гостя в своих хоромах посажу в большой угол.
Боярыня шагнула к мужу и обняла его – лицо повеселело, но глаза прятали недоверие.