«Черные узоры… Быдто кто их украсил слюдой да паздерой[144]
– черное в серебре… – Но вздрогнул и чутко насторожил ухо. – Пустое. Мнилось, что быдто на колокольне кто колоколо шорнул. Пустое… Провались ты, тьма, душу мутит, а сна нет… С чего это меня тамашит завсегда в тьме ужастием? Зачну-ко писать!» Волоча ноги, идет в сторону пяти сверкающих лезвий.– Поглядывай, робята!
– Небойсь, голова, зло глядим!
Факелы коптят, копоть от них густо чернит паутину на потолке избы. Оплыли свечи. Голова поправил огонь. На широкой печи со свистом храпит старуха, пахнет мертвым и прокислым.
– Эй, баба чертова! Не храпи. Страшно, а надо бы окна открыть? – Храп с печи пуще, с переливами. «Векоуша – глухая? Бей батогом в окна – не чует… – Голова, двинув скамью, сел. Над столом помахал руками, будто брался не за перо – за бердыш, оттянул к низу тучного живота бороду и, привычно кланяясь, подвинул бумагу. – Перво напишу черно, без величанья».
Склонился, обмакнул перо.
«Воеводе Ивану Семеновичу князю, отписка Афоньки Сакмышева. Как ты, князь и воевода, велел письма мне о Яике-городке писать и доводить, что деется, то довожу без замотчанья в первой же день сей жизни. Отписку слю с гончим татарином Урунчеем, а сказываю тебе, князь, про Яик-город доподлинно. Перво: в храме Спаса нерукотворного опрашивал я городовых людей про вора Стеньку Разина, про грамоту твою к ему. Прознал, что тое грамоту он, вор, подрал и потоптал. Другое – еманьсугских татаровей ясырь женок и девок он в калмыки запродал, а мужеск пол с собой в море уплавил и на двадцать четри стругах больших ушел к Гиляни в Кюльзюм-море, а буде слух не ложный есть, то даваться станет шаху Аббасу в потданство. И тебе бы, князь, дать о том слухе отписку в Москву боярину Пушкину, чтоб упредить вора государевым послом к шаху. Для проведыванья слухов на море и ходу по Кюльзюм-морю слите, господины князь Иван Семенович с товарыщи, в подмогу кого ладнее, хошь голову Болтина Василея – ту народ шаткий, смутной и воровской, чего для море близ. В церкви на меня кричали угрозно, и в тое время, как я уговаривал яицких не воровать и сказывать о грамоте, ясыре татарском и прочем, двенадесять казаков со стрельцы ворами Лопухина приказу, что еще на Иловле-реке сошли к вору Стеньке, своровали у меня, захапили суды в запас для маломочных, кинутые вором Стенькой на Яике, шатнулись с огнянным боем в море, да мы их с божьею помощью уловили и заводчиков того дела, Сукнина Федьку да воровского казака кондыревца Рудакова, заковав, кинули в угляную башню и держим за караулом до твоего, князь-воевода, указу, а мыслю я их пытать, чтоб иных воров на Яике указали, а воров ту тмы тем – много! И кричали в церкви, что вор Стенька Разин грозил Яик срыть и они-де тому рады, да и сами того норовят, а коли государевой силы не будет беречь город, так и пущай сроют, а мню так: что лучше б Яик отнести по реке дальше от моря, где еще рвы копаны и надолбы ставлены и строеньишко есть, а ту ворам убегать сподручно… Мало хлопотно будет такое дело городовое завести – каменю к горам много город строить, а ведь Черной Яр, по государеву-цареву указу унесли же в ино место, инако он бы в Волгу осыпался…»
Не дописав грамоты, голова ткнулся на стол, почувствовал за все дни и ночи бессонные дремоту, сказал себе:
– А, не ладно! Кости размять – лечь надоть…
Встал полусонный, поправил факелы, задул свечи и, не снимая сапог, отстегнув саблю, сунулся ничком на кафтан и неожиданно мертвецки, как пьяный, заснул.
9
В густой тени, упавшей на землю от городовой стены и башни, занявшей своей шлыкообразной полосой часть площади, толпились стрельцы в дозоре за Сукниным и Рудаковым. Мимо стрельцов, расхаживающих с пищалями на плече, проходила высокая стройная баба, разряженная по-праздничному; за ней, потупив голову, подбрасывая крепкие ноги по песку, шла такая же рослая девка с распущенными волосами, в цветном шелковом сарафане, под светлой рубахой топырилась грудь.
– Э-эх!
– Эй, жонка! Кой час в ночи?
– А кой те надо, служилой?
– Полуночь дальня ли? Нам коло того меняться.
– Еще, мекаю я, с получасье до полуночи. – Баба подняла на луну голову.
– Э-эх, дьявол!
– Ладна, что ли, баба-т?
– Свербит меня, глядючи! Ладна.
– Эй, жонка! Чье молоко?
– Не, не молоко, служилые, – квас медовой с хмелиной…
– Большая в ем хмель-от?
– Малая… Для веселья хмель! – Баба остановилась, сняла с плеча кувшин.
– Чары, поди, нездогадалась взять?
– Не иму – девка, будто та брала? На имянины к брату идем, ему и квасок в посулы.
Стрелец подошел, заглянул в кувшин.
– Э-эх, квасок! Дай хлебнуть разок!
– Не брезгуешь? Испей, ништо…
– Ты, знаю, хрещена, чего брезгать!
– Я старой веры. – Баба взяла у девки заверченную в плат серебряную чару.
– Чара – хошь воеводе пить!
– В посулы брату чара. Пей!
– У-ух! Добро, добро.
Подошел другой.
– Тому дала, а мне пошто не лила?
– Чем ты хуже? Пей во здравие.
– Можно и выпить? Ну, баба!
– Пейте хоша все – я брату у его на дому сварю… Имянины-т послезавтра – будем ночевать.
– Кинь брата! Не поминай…
– Мы добрые – остойся с нами.
– Ге, черти! Дайте мне!