– Ахти я, беспокойная! Саму дрема с ног валит, а тянет к тебе, голубь, прийти глянуть…
– Ляжь!
– Кабы допустил лечь – лягу и приголублю, вот только лампадки задую да образа завешу.
– Закинь Бога! Не завешай, – с огнем весело жить.
– Ой, так-то боязно, грех!
– Грех? Мало ли грехов на свете? Не гаси, ляжь!
– Ой ты, грехов гнездо! Пусти-ко… Дозволишь обнять, поцеловать ино не дозволишь? А я и мылась, да все еще землей пахну.
– Перейдет!
– Все, голубь, перейдет, а вот смертка…
– Эх, Ириньица! Ты – новой розбойной струг… Не попусту я шел за тобой.
– Родной, дай ты хоть ветошкой завешать Бога! Слаще мне будет…
– Молчи, жонка!
Проснулся казак от яркого света свечей. За столом под образами сидел голый до пояса юродивый. Женщина исчезла. Казак сказал юроду:
– Ты чего в красный угол сел?
Наливая водки в большой медный кубок, юродивый ответил:
– Сижу на месте… В большой угол сажают попов да дураков, а меня сызмала таковым именем кличут.
– Ну, ин сиди, и я встаю! А где Ириньица?
– Жонка в баню пошла, да вот никак лезет…
Женщина вернулась румяная, пышная и потная, на ней был надет отороченный лисьим мехом шелковый зеленый кортель-распашница, под кортелем голубой сарафан, рубаха шелковая розовая, рукава с накапками – вышивкой из жемчуга.
– Проспался, голубь-голубой, мой ты – голубь!..
– Улечу скоро! – Гость встал, под грузным телом затрещала дубовая кровать.
– Матерой! Молодой, а вишь, как грузишь, – не уродили меня веком таким грузным, – проворчал старик.
– Я вот вина принесла да меду вишневого! А улетишь, голубь-голубой, имечко скажи, за кого буду кресты класть, кого во сне звать?
– Зовут-таки меня Степаном, роду я – издалече…
– Оденься-ко, Степанушка! Чья это кровь на тебе? Смой ее с рученек да окропи, голубь, личико водой студеной… А я на торгу была… Все проведала, как наших стрельцов, что у моей ямы стояли, истцы ищут: всю-то Москву перерыли, да не дознались… Жен стрелецких да детей на спрос в Земской приказ поволокли.
– Бойся, жонка! Тебя признают, худо будет…
– Ой, ты, голубь! Жонку в Москве признать труд большой – нарумянилась я, разоделась купчихой, брови подвела, нищие мне поклоны гнут, жонку искать не станут… Будто те собаки в яме съели… И меня бы загрызли, да стрельцы, спасибо, угоняли псов: «Пущай, – говорили, – помучится».
– Худо, вишь, на добро навело… – проворчал юродивый.
– И слух, голубь, такой идет: жонку собаки растащили, а начальник стрелецкий – вор, ушел сам да стрельцов увел. По начальнику, родненький, весь сыск идет… – Женщина говорила нараспев.
– В долгом ли обмане будут! В долгом – ладно, в коротком – тогда пасись… Ну, да сабля точена, елмань[8] у ней – по руке, кто нос сунет – будет знать Стеньку…
– Ой, да что я-то? Воды забыла! – Женщина ушла, вернулась, шумя медным тазом. В правой руке у ней был кувшин серебряный, плескалась вода. – Умойся, голубь-голубой!
– Эх, будем гулять, плясать да песни играть! Ладно ли, Ириньица?
– Ладно, мой голубь, ладно!
– Вот и кровь умыл, – пропадай ты, Москва боярская!
– Уж истинно пропадай! Народ-от, голубь, злобится на родовитых, кои ближни царю, на Бориса Ивановича да на думнова дьяка Чистова, на Плещеева, судью корыстного: много народу задарма в тюрьме поморил. Плещеев-то царю сродни, а соль всю нынче загреб под себя – цену набил такую, что простому люду хоть без соли живи…
– Слыхал я это. У тебя, Ириньица, нет ли ненароком татарской одежины?
– Есть, голубь-голубой. С мужем-то моим – неладом его помянуть – одежиной разной в рядах торговали… Ужо я поищу в сундуках, да помню, голубь, что есть она, поганая одежина, и шапка, и чедыги[9] мягкие с узором.
– Ты жонка толковая!
– Народ-то давно бы навалился на своих супротивников, только немчинов пугается, – немчин на зелье-пушки востер, а уж, конешно, немчин – не за народ!
– Ништо и немчин! Наливай-ка, жонка!.. Русь надо колыхнуть, вот тогда и немчин в щель залезет…
Пили, целовались, снова пили. Гость поднял высоко голову курчавую. Глаза его стали глубокими и по-особому зоркими.
– А ежли меня палачи, истцы да псы разные боярские искать зачнут, тогда, Ириньица, не побоишься дать мне сугреву у себя?
– Молчи, голубь-голубой! Укрою, а сыщут – и на дыбу за тебя пойду.
– Пьем-молчим, жонка!
– Сторговались – в сани уклались, – сказал юродивый. – Хмельным старика забыли тешить?
– Помним, дедо, помним!
В большой медный кубок юродивого казак налил меду.
– Вот оно то, что надоть: и сладко, и с ног валит!
– Ты бы, дедко, рубаху накинул!
– Эх, Ириха, под рубахой моей святости не видно, а я еще плясать пойду. Ты, паренек, когда о жонку намозолишь губы, а шея заболит от женских рук, поговори со мной.
– Ладно! – Гость придвинулся к юродивому.
– Дальной ли будешь?
– С Дона… У нас хлеба не пашут, рыбу ловят, зверя бьют и ясырь[10] берут, торгуют людьми да на Волгу из Паншина гулять ездят… тем живут!
– А ты, гость-паренек, когда в атаманах будешь, не давай человека продавать…
– Пошто, дедко?
– Самого продадут… А клады искать любишь?
– Нашел, вырыл, вот, вишь, клад, – казак похлопал женщину по широкой спине.