Горец, идя, крикнул по-персидски:
– Персы, возьмите у армян вино, пусть дадут лучшее вино! – По-русски прибавил: – Да пирует и тешится атаман с козаками, он не тронет город! Шелк добрый тоже дайте безденежно…
Казаки с помощью армян и персов катили на берег бочки с вином, тащили к амбарам тюки шелка. За ними шел горец, повел бурыми усами и саблей, ловко сбил с одной бочки верхний обруч.
– Откройте вино! Пусть козаки, сколько хотят, пьют во славу города Решта, покажут атаману, что оно без яда змеиного и иного зелья… Пусть видит атаман, как мы угощаем тех, кто нас щадит, го, гох!
Открыли бочки, пили, хвалили вино, и все были здоровы.
– Будем дружны, атаман! И если не хватит вина, дадим еще… сыщем вино… иншалла.
Также не подавая руки, Разин сказал:
– Должно статься, будем дружны, старик! Слово мое крепко – не тронете нас, не трону город!
– Бисйор хуб. – Горец ушел.
На берегу у амбаров на песок расстилали ковры, кидали подушки, атаман сел. Недалеко на ковре легла княжна. Разин махнул рукой: с одного узла сорвали веревки, голубой шелк, поблескивая, как волны моря, покрыл кругом персиянки землю.
– Дыхай, царевна, теплом – мене хрыпать зачнешь, и с Персией прощайся – недолог век, Волгу узришь!
Атаман выпил ковш вина:
– Доброе вино, пей, Сергейко!
– Пью!
– Козаки, пей! Не жалей! Мало станет – дадут вина!
Казаки, открыв бочки, черпали вино ковшами дареными: ковши принесли армяне; персы подарили много серебряных кувшинов. Стрельцы пили шумливее казаков, кричали:
– Ну, ин место стало проклятущее!
– Хлеб с бою, вода с бою.
– От соленой пушит, глаза текут, пресной водушки мало…
– Коя и есть, то гнилая.
– А сей город добрый, вишь, вина – хоть обдавайся.
– Цеди-и и утыхни-и.
– Цежу, брат. Эх, от гребли долони расправим!
– Батько, пить без дозора негоже.
Разин крикнул:
– Гой, соколы! Учредить дозор от площади до анбаров и всякого имать ко мне, кто дозор перейдет… Лазунка, персы много пугливы – чай, видал их в Фарабате?.. Я знаю, с боем иные бы накинулись, да многие боятся нас и пожога опасны.
– «У тумы[42] бисовы думы», хохлачи запорожцы не спуста говорят: черт и кизылбаша поймет. А горец тот косатой – хитрой, рожа злая…
– Эх, Лазунка, вот уж много выпил я, а хмель не берет, и все вижу, как Петру Мокеева собаки шаховы рвут… Пей!
Со стругов все казаки, стрельцы и ярыжки, оставив на борту малый дозор, перешли на берег пить вино. Берег покрылся голубыми и синими кафтанама, забелел полтевскими московскими накидками с длинными рукавами. Дозор исправно нес службу, хотя часто менялся.
– А где ж моя царевна?
– Тут, батько!
– Ладно! Пусть пляшет, пирует, дайте ей волю тешиться на своей земле! Ни в чем не претите.
– Чуем.
С болезненными пятнами на щеках, с глазами, блестевшими жадным огнем и оттого особенно едкой, вызывающей красоты, персиянка лежала в волнах голубого шелка на подушках, иногда слегка приподнимались глаза под черными ресницами, изредка скользили по лицам пирующих. На атамана персиянка боялась глядеть, испугалась, когда он спросил о ней.
«Умереть лучше, чем ласка его на виду всего города!» – подумала она, изогнулась, будто голубая полосатая змея, оглянулась, склонив назад голову, увитую многими косами, скрепленными на лбу золотым обручем. Быстро поняла, что захмелел атаман, зажмурилась, когда он толкнул от себя кувшин с вином, сверкнув лезвием сабли.
Толпа все больше густела. Из голубого в голубом полосатом встала персиянка, закинула за голову голые в браслетах руки, в смуглых руках слабо зазвенел бубен. Княжна, медленно раскачиваясь, будто учась танцу, шла вперед. Глаза были устремлены на вершины гор. Княжна наречием Исфагани протяжно говорила, как пела:
– Я дочь убитого серкешем князя Абдуллаха – спасите меня! Отец вез нас с братьями в горы в Шемаху… Туда, где много цветов и шелку… туда, где шум базаров достигает голубых небес, – там я не раз гостила с отцом… Ах, там розы пахнут росой и медом!.. Не смейтесь, я несчастна. Лицо мое было закрыто… Серкешь, ругаясь над заповедью пророка, сдернул с меня чадру – оттого душа моя стала как убитая птица…
Танец ее не был танцем, он походил на воздушный, едва касающийся земли бег. Дозор часто менялся и был пьян. Два казака, ближних к площади, сидя на крупных камнях, били в ладоши, слушая чужой, непонятный голос, глядя на гибкое тело в шелках и танец, совсем не похожий ни на какие танцы.
– Дочь Абдуллаха бека!
– То Зейнеб?
– Да, сам шах приказал ее взять! – перебегало по толпе.
Персиянка была уже за цепью дозора, но до площади еще было далеко. Персы не смели подойти к вооруженным казакам. Горец с седой косой, военачальник гилянского хана, запретил злить разинцев. Девушка, делая вид, что пляшет, подбрасывалась вперед концами атласных зеленых башмаков. Золотой обруч с головы упал в песок, она кинула бубен и громко закричала:
– Серкешь! Серкешь!