Стряпней к пиру заведовал казак, самарский ярыжка Федько. Слуги под его присмотром обносили гостей — казаков, сидевших с музыкантами на скамьях гребцов и на палубе кормы, — блюдами жареных баранов, газелей, кусками кабана. Газель и кабан биты в шаховом заповеднике меж Гилянью и Фарабатом. Там на косе, далеко уходящей в море, Разин велел вырыть бурдюжный город. Теперь там стояли струги, кроме тех четырех, что плавали с атаманом; там же держали ясырь, взятый у персов, богатства армян и бухарцев. Большая часть казаков караулила земляной город. За атамана в нем жил яицкий есаул Федор Сукнин.
Разин приказал:
— Тащите, соколы, старца-сказочника! Пущай сыграет нам бувальщину.
— Эй, дедко!
— Где Вологженин?
— В трюму ен — спит!
— А, не тамашитесь, робятки! Где тут сплю у экого веселия?
В казацком длиннополом кафтане, в серой бараньей шапке с кормы на ширину палубы вышел седой старик с домрой под мышкой, поясно поклонился атаману и, сняв шапку, затараторил:
— Батюшку, атаманушку! Честному пиру и крещеному миру!
Сел прямо на палубу лицом к атаману, уставил на струны домры подслеповатые глаза, запел скороговоркой:
— Эй, дайте вина игрецу старому!
Певцу поднесли огромную чару. Он встал, выпил, утер бороду и поклонился. Сев, настроил домру и продолжал:
— Гей, крайчий мой, Федько!
— Тут я, атаман!
— Что ж ты весь народ без хмельного держишь? Пьют атаманы — казаки не должны отставать!
Открыли мигом давно выкаченные бочки с вином и водкой, казаки и ярыжки волжские, подходя, черпали хмельное, пили.
Среди казаков высокий, костистый шагал богатырского вида стрелец Чикмаз — палач яицких стрельцов. С ним безотлучно приземистый, широкоплечий, с бронзовым лицом, на лбу шрам — казак Федька Шпынь.
Оба они пили, обнимались и говорили только между собой.
— Вот соколы! Люблю, чтоб так пили.
Разин, как дорогую игрушку, осторожно обнимал персиянку. Обнимая, загорался, тянул ее к себе сильной рукой, целовал пугливые глаза. Поцеловав в губы, вспыхнул румянцем на загорелом лице и снова поцеловал, бороздя на волосах ее голубую шапочку, запутался волосами усов в золотом кольце украшения тонкого носа персиянки. Уцепил кольцо пальцами, сжав, сломал. Золото, звякнув о край братины, утонуло в вине.
— Господарь… иа алла! — тихо сказала девушка.
— Наши жоны так не носят узорочье! А что же старый? Гей, играй бувальщину!
Старику еще налили чару водки; он, кланяясь, мотался на ногах и, падая, сел, щипля деревенеющей рукой струны домры, продолжал:
— Эх, соколы! Ладно, Петра, добро, пьем!.. Взбудили меня от мертвого сна.
В вечерней прохладе все шире пахло олеандром, левкоем и теплым ветром с водой. Дремотно, монотонно с берега проплыл четыре раза повторенный голос муэдзин[197]
:— Аллаху а-к-бар!..[198]
Голубели мутно далеко чалмы, песочные плащи двигались медленно, будто передвигались снизу песчаные пласты гор — мусульмане шли в мечеть.
Слыша голос муллы, зовущий молиться, персиянка сжалась, поникла, как бы опасаясь, что далекие соотечественники увидят ее открытое лицо.
Старик дребезжал голосом и домрой: