Дальнейшее изложение я бы резюмировал так. Акупунктура искусства – это тончайшее покрывало, наброшенное поверх плотных слоев чувственности. Чуткому к ней художнику нужна некоторая бесчувственность по отношению ко всем тесным одежкам. Стало быть, душа настоящего художника – это всегда принцесса на горошине.
На следующий день в одной из бесед Яков вернулся к теме:
– В общем, европейская живопись в своей основе деревянно-древесная по преимуществу. В широком смысле слова – цветы, рощицы, листья, тени от листьев… По крайней мере, так была драпирована колыбель, в которой родился европейский художник, художник Нового времени. А вот, скажем, у китайцев не было такой податливости к древесно-растительной магии. Там мастера могли всю жизнь писать креветок или богомолов. Или заниматься каллиграфией, и такой способ взгляда на мир проявлял, конечно, совсем другие его очертания. Поскольку не было изначальной древесной очарованности, деревья свободно вплетались в вертикальные китайские пейзажи как декоративные элементы. Художник мог игнорировать их собственное очарование, как необработанное сырье, ведь тогда исходному продукту можно придать любую форму, любой вкус и привкус, все зависит от стиля. А стиль в свою очередь можно определить как степень обработки сырья: в какой мере в готовом продукте сохранена естественная магия, которая европейского художника зачастую просто порабощает. А для тех же цинских мастеров это простая, хотя и значимая особенность материала. К примеру, жанры «орхидеи» или «цикады» вмещают в себя немалое разнообразие стилей, которое отнюдь не совпадает с индивидуальным разнообразием европейский художников. Тут скорее можно говорить о разнообразии изготовляемых из молока продуктов: вот простокваша, вот масло, вот сыр – все они на молочной основе, но изготовители вовсе не ставили себе задачи непременно сохранить вкус молока…
Так или примерно так говорил Яков Хирам, чудесный человек и прекрасный художник. Среди прочего он отметил, что китайская каллиграфия предвосхитила все основные идеи европейского дизайна XX века «и в ней остается еще кое-что для идей века XXI».
Тель-Авив в середине лета живет, не делая никакой скидки на жару. В отличие от прочих израильских городов, в которых довелось побывать, здесь нет подобия сиесты, и похоже, что само небесное светило относится к этому с пониманием, создавая не только жару, но и ее видимость. Правда, цадики-ортодоксы, не делающие поправку не только на жару, но и на тысячелетие на дворе, сохраняют свою автономию, для остальных есть система надежных убежищ, например, городские пляжи. Пляжи Тель-Авива отличаются от турецких или, скажем, греческих тем, что они прежде всего для горожан: всевозможные туристы, которых здесь тоже хватает, вынуждены подстраиваться под нравы аборигенов. Опытные отдыхающие из России, успевшие повидать всякое, так сказать, съевшие собаку и понюхавшие раффлезию, ворчат насчет неразвитости израильской туриндустрии: евреям, мол, надо еще учиться и учиться. Что, пожалуй, очевидно. Однако именно на пляжах Яффо окончательно понимаешь: этому учиться не будут. На подсознательном уровне выбор сделан:
Разнородность израильского общества дает о себе знать и на пляже. Рядом с нами, прямо на песочке, не пожелав брать шезлонги и зонтики, расположилась веселая компания горожан, говорящих по-русски; двое из них, парень и девушка, пришли в военной форме. Компания дружно раскуривала кальян, попивала вино из пакетов, одна из девушек спокойно загорала topless. Из магнитофона доносилась знакомая мелодия: «У Пегги жил веселый гусь, он знал все песни наизусть…» – но не в исполнении Никитиных, а в задорной аранжировке каких-то местных музыкантов. Песня, однако, включала в себя прежде не знакомые мне куплеты, я стал внимательно прислушиваться. И, по правде сказать, был потрясен, испытал даже восхищение, когда после перечисления ряда животных, обитавших у Пегги, вдруг услышал: