Читаем Размышления и максимы полностью

В своих произведениях г-н де Фонтенель неоднократно и категорически заявляет, что красноречие и поэзия — пустяки и т. п. Мне кажется, защищать красноречие нет особой нужды. Кому как не г-ну де Фонтенелю знать, что большинство людских дел — я имею в виду такие, где природа предоставила распоряжаться человеку — неотделимы от известного соблазна? А красноречие не только убеждает людей совершить то, что оно им внушает, но и подогревает в них охоту к этому, почему и оказывается движущей пружиной их поступков. Разумей г-н де Фонтенель под красноречием всего лишь пустую напыщенность, благозвучие, выбор слов, образность, хотя все это также способствует убедительности, он, действительно, мог бы пренебрежительно относиться к этому искусству, поскольку подобные ухищрения слабо воздействуют на столь тонкие и глубокие умы. Однако г-н де Фонтенель не может не знать, что настоящее красноречие предполагает не только воображение, но и значительность мысли, которую отстаивает либо с помощью искусного и, в особенности, ясного изложения, либо за счет пылкого порыва, увлекающего самые неподатливые души. Красноречие обладает еще и тем преимуществом, что делает истину общедоступной, дает ее почувствовать самым тупым, словом, приспосабливает ее ко всем уровням; наконец, — я думаю, что имею право это утверждать, — оно наибесспорнейшая примета сильного ума и могущественнейшее орудие человека... Что до поэзии, я не усматриваю существенной разницы между нею и красноречием. Один большой поэт называет ее «гармоническим красноречием»,[137] и я имею честь разделять его мнение. Мне известно, что для иных, менее значительных видов поэзии достаточно живости воображения и версификаторского мастерства; но разве можно объявлять физику пустяком, потому что иные разделы ее малы и не особенно важны? Большая поэзия по необходимости требует богатого воображения, сильной и пламенной души, а богатое воображение и могучая душа немыслимы без обширных знаний и пылкой страстности, которая озаряет все, что связано с областью чувств, то есть подавляющее большинство предметов, ближе всего знакомых человеку. Дар, присущий подлинному поэту, есть в то же время способность постигать человеческое сердце. Мольер и Расин преуспели в изображении человеческой натуры главным образом потому, что оба отличались мощным воображением: тот, кто не умеет правдиво живописать людские страсти и людскую природу, не заслуживает имени великого поэта. Разумеется, это достоинство при всей его важности не избавляет от необходимости обладать и другими: великий поэт обязан правильно рассуждать, оставаться здравомыслящим в любом своем произведении, тщательно обдумывать сюжет и с блеском его развивать. Кто не знает, что удачно построить стихотворение труднее, пожалуй, чем законченную систему в какой-нибудь второстепенной области философии? Предвижу, мне возразят, что Мильтон, Шекспир[138] и даже Вергилий были не слишком удачливы в том, что касалось развития замысла; это доказывает, что талант может и обходиться без особой правильности, но это еще не доказывает, что он ее исключает. Как мало у нас философских и нравоучительных книг, в которых царила бы безупречная логика! Стоит ли удивляться, что поэзия так часто отклоняется от здравомыслия в погоне за волнующими положениями и картинами, если даже продиктованные рассудком произведения, чьи авторы стремятся лишь к истине и методизму, в большинстве своем чужды обоих?

Следовательно, иным стихотворениям недостает здравомыслия вследствие естественной слабости человеческого разума, а вовсе не потому, что оно несовместно с поэтическим даром. Я сожалею, что такой выдающийся ум, как г-н де Фонтенель, соизволил поддержать своим авторитетом предубеждения толпы против столь приятного искусства, талант к которому дарован весьма немногим. Любой вид творчества, помогающий полнее постичь природу человека, — а в этом поэзии не откажешь, — должен распространять новые знания; я понимаю, что речь здесь идет о познании с помощью чувства, не всегда годящемся для ученых споров, но разве познавать можно только с помощью последних? И можно ли отрицать справедливость умозаключений, о которых бесполезно спорить? И что, в конце концов, наиболее ценно в человеке? Знания о внешнем мире[139] и разум, способный их приобретать? А почему следует отдавать предпочтение именно таким знаниям? Почему разум, когда он помогает понять, что такое он сам, в меньшей степени заслуживает уважения, чем когда медленно и неуверенно исследует причины физических явлений? Величайшее достоинство людей заключается в их способности к познанию и, может быть, к наиболее совершенному и полезному из всех видов такового — к познанию самих себя. Покорнейше прошу тех, кто уже давно убежден в перечисленных мною истинах, извинить меня за доводы в защиту столь бесспорного положения: они отнюдь не лишни, поскольку большинство человечества их не знает, а крупнейший философ нашего века поощряет подобное невежество.

Перейти на страницу:

Все книги серии Литературные памятники

Похожие книги

Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное