Гидеон стоял в толпе инженеров и моряков, увлеченно читая книгу. Помню, я подумал, что он воистину воплощение консерватизма: монокль, коротко подстриженные серебристые волосы, начищенные сапоги… (Офицер Индийской армии, знание военной рутины помогло ему получить звание главы вспомогательной службы, то ли санитарной, то ли отвечающей за снабжение.) Если мне предстоит провести двадцать четыре часа в его обществе, подумал я, я, без сомнения, проведу их, вежливо поддакивая тривиальным суждениям, основанным на типичных предрассудках, или выслушивая наивные откровения кадрового вояки, для которого суета в его подразделении важнее всего в этом мире. Его довольно приметный вставной стеклянный глаз временами взирал на мир с хамоватым безразличием — впечатление это усилилось, когда я увидел, как он без единого слова благодарности забрал удобное сиденье и подушку. А мы, то есть все остальные, лежали у его ног на подушках, сооруженных из собственных сумок. За ним следовал черно-белый терьерчик, судя по всему отлично выдрессированный.
Хотя бы одной напасти я вскоре перестал опасаться: пыхтение мощных двигателей, тащивших нас через маслянистые александрийские воды в открытое море, явно исключало возможность какого-либо разговора. Каждому предстояло быть замкнутым в этих громыхающих звуках. Не могу сказать, что я был этим удручен. Меня переполняло столько мыслей, столько надежд в предвкушении новой встречи с Грецией. Я думал обо всех тех письмах, которые получал в последние месяцы — письмах с траурным налетом. «Увидишь, все совершенно изменилось», — говорилось в одном. «Прежнее ушло безвозвратно», — сообщало другое. «Поезжай в Америку», — убеждало третье. И завтраже я сам увижу, не разрушила ли война чарующую атмосферу Греции, окружала ли она по-прежнему ее ландшафты и ее жителей — или мы сами придумали ее когда-то, вполне комфортно там существуя, благодаря валюте, снисходительно подправляя реальность своими фантазиями, претворяя их в дешевое чтиво. Мне предстояло узнать, должен ли я отправить свои чувства к Греции в пыльные уголки памяти вместе с прочими безумными прихотями сердца.
Когда мы огибали старый форт, я обернулся, чтобы в последний раз увидеть Э., которая махала мне рукой с угла эспланады, — до тех пор, пока не начал сгущаться туман и пока похожая формой на ятаган россыпь минаретов и колоколен верхнего города не растворилась в мягком перламутре и золоте. Египет и Греция — мгновение меня раздирала разом всколыхнувшаяся в душе верность любви и привычке. Но Э. должна была приехать ко мне на Родос через несколько недель: теперь только она связывала меня с Египтом. Я увидел, как она села в старую служебную машину, и смотрел, как та медленно удаляется во тьму. Путешествие началось!
В десяти милях от Александрии мы все еще прорезали плотную бурую массу в открытом море — вода была загрязнена густым нильским илом, и в какой-то момент темную толщу пробил одинокий дельфин и несколько секунд скакал по волнам рядом с нами; мое сердце встрепенулось: дельфин предвещает хорошую погоду и удачу. Я наклонился, провожая его взглядом, и тут (внезапно — как удар топора) мы вошли в чистую, совсем средиземноморскую, синеву Эгейского моря — моря, глубину и цвет которого жадно впитывали небеса и тут же их возвращали; моря, принадлежавшего безводным островам и серым ветряным мельницам, оливам и статуям. Итак, в конце-то концов мы прорвались через дымный занавес, вечно висящий над Мареотисом[6].
Солнце медленно садилось, тяжко опускаясь в Нижний мир, почти все мои попутчики заснули. Один Гидеон бодрствовал над своей книгой, но временами и он боролся с зевотой, постукивая по губам длинным указательным пальцем и гладя собаку. Матросы разнесли кружки с чаем. Стоило облокотиться на поручень и посмотреть вниз, на воду, начинало казаться, что мы летим; нос корабля высоко вздымался, прокладывая грубую борозду по морской глади. От рычания мощных двигателей закладывало уши — восхитительная жестокая музыка вибрирующей стали и дерева. За кормой оставались на воде большие маслянистые пятна и понемногу затягивающийся белый рубец. От крепкого сладкого чая по телу разливалось чудесное тепло; оно напоминало о том, что наступает ночь и с запада медленно наползает прохлада. К тому времени я тоже лег и погрузился в неглубокий сон, отчего весь оглушающий грохот теперь казался умиротворяющим рокотом — будто я приложил к уху яркую морскую раковину, найденную на теплом пляже Корфу или Делоса в счастливые довоенные годы. Даже моя жажда вернуться в Грецию почти иссякла — воистину мне больше нечего было желать. Я впал в оцепенение. Забытые сцены вставали передо мной, расплывчатые и сумбурные, но залитые солнечным сиянием довоенной Греции, и даже во сне я почти готов был заплакать, такое же нелепое желание одолевало меня, когда я в последний раз смотрел на тающие в тумане берега Крита… тогда, в сорок первом.