Артур пытался объять необъятное. Он руководил самодеятельными коллективами в городе и районах. Ставил пьесы в театре. Вдруг снял кукольный фильм. Потом поставил пантомиму. Документальную картину. В театре — драму, а затем водевиль. Телевизионный спектакль. Последние десять лет он мчался по жизни буквально галопом, я его совершенно не видела, и эта его вечная беготня даже как-то успокаивала меня как женщину: раз уж он так занят, на любовные интрижки у него не остается времени. Не было у него времени и чтобы болеть — он ходил с высоким давлением, с аритмией сердца, с температурой. Предупреждения врачей о том, что так он умрет скоро и неожиданно, не помогали. Может быть, в глубине души и хотел для себя такой внезапной и легкой смерти, потому что единственное, что его влекло по-настоящему, — поклонение дам; в работе он вершин не достиг, — наверное, потому, что ничего не додумывал до конца, разбрасывался. Никто так и не сказал о нем его излюбленного — «выдающийся». Сам он считал себя таким, и молчание портило ему настроение и характер, он становился все более нервным, несправедливым, даже злым, и все это обрушивалось на меня сокрушающей лавиной. Сперва я жалела его, соглашалась, что мир несправедлив, что в критике властвуют злобные завистники, что все без исключения директора театров — дураки, а все прочие режиссеры но сравнению с ним сплошные тупицы. Но настал миг, когда я перестала подпевать его унылой песенке: да может ли быть, чтобы все до одного?.. Но где же друзья, где единомышленники, где они? И все же он не был ни бездарным, ни глупым. Нет, когда ему удавалось освободиться от скованности, он говорил интересно, глубоко, масштабно, и в такие минуты я снова влюблялась в него. Ему нетрудно было нравиться мне, снова завоевать меня: он знал, что меня к нему привязывало, и к тому же великолепно умел сыграть то, чего не хватало. Но за взрывом страстей следовала серая пустота и отстранение. Как женщина я перестала интересовать его, когда мне едва исполнилось сорок. Я ждала его возвращения как чуда — ждала до последнего дня его жизни. Ужасно жить с пустым сердцем рядом с тем, кого ты хочешь, на кого у тебя есть право и кого вместо тебя получают другие, без всяких на то оснований. Я ведь тоже хотела насладиться всем, что доступно женщине: быть женой, матерью, другом, единомышленником, любимой. А была только законной женой.
Стыдно признаться, но однажды я потихоньку поехала на поезде в маленький городок к ворожее. Был очень холодный зимний день, совсем такой, как тогда на фронте, когда мы с Алексеем лежали в траншее после танковой атаки. Странно: именно у ворожеи, грязной, хмурой старухи, я впервые за много-много лет вспомнила об Алексее. Привели меня туда услышанные рассказы о ее всемогуществе, после которых в сердце затеплилась надежда: может быть, она поможет и мне? Я краснела от стыда и заикалась, как робкая девочка, бормоча свою просьбу: «Сделайте так, чтобы он видел только меня, чтобы снова стал таким, каким был в самом начале, чтобы...» В холодной прихожей с давно не мытым, затоптанным полом мне предложили раздеться догола. Все было как в сказке: у колдуньи был кривой нос с бородавкой на самом кончике, она что-то быстро бормотала, дунула, плюнула. Действительно ли я уловила или мне только показалось: «Боли у волка, боли... У Верочки не боли...» Потом она стала прикасаться пальцами к моей груди, животу, спине, и прикосновения эти были как удары оголенным проводом под током. Странно, но они успокаивали. И тут я вдруг вспомнила Алексея, как он лежал рядом со мной в санях, когда нас вывозили с переднего края: превозмогая боль, он гладил мою руку и медленно, с усилием произносил: «У волка боли, у медведя боли, у лейтенанта не боли...» — и дунул, и сплюнул через борт саней. Если бы моя жизнь соединилась с его, пришлось бы мне ехать к ворожее?.. Человек может представить свою будущую жизнь, но провидеть ее — нет. И хорошо, что мы не знаем, что предстоит нам в следующее мгновение. Может быть, я не занимала бы сегодня высокого поста, не возглавляла бы делегации женщин за рубежом, не участвовала бы в симпозиумах по проблемам текстильной промышленности, не планировала бы как можно рациональней каждую четверть часа своей жизни, не давала бы советов в семейных делах и не улаживала бы эти семейные дела твердой директорской рукой, а была бы только счастливой, оберегаемой, лелеемой женщиной.
В сущности, у меня не было никакого права давать подобные советы, коль скоро я не могла разобраться со своими собственными личными делами. Я была словно раб, не постигающий, что он отпущен на волю, и не умеющий воспользоваться свободой. Если бы я ушла в иной мир прежде Артура, я так и умерла бы рабом, в то время как со стороны всем казалась госпожой.