— А ведь я вас даже любил когда-то, — задумчиво говорю я, глядя на его мексиканские ботинки — мокасины. — Относился к вам как сын к отцу. Надеялся старшего товарища найти, друга, советчика. Жаль…
Он делает несколько нервных шагов в сторону в своих мексиканских мокасинах. Я вижу, что его удивили и даже взволновали мои слова, но ему не нужны сейчас, в период работы над фильмом, никакие другие источники волнения, кроме своих мыслей. И поэтому он решает закончить свои отношения со мной грубо, наотмашь, чтобы я больше не мешал ему делать его фильм…
— Вы лично мне больше не нужны, — говорит он, отчетливо и напряженно выговаривая каждое слово, — Все наши дальнейшие отношения будут проходить только в рамках типового сценарного договора. Честь имею.
И он удаляется в своих мексиканских мокасинах.
Вот так. В рамках типового договора… А ведь когда-то души во мне не чаял. Дня не начинал, чтобы не пригласить меня по телефону к себе домой завтракать. В ресторанах за стол без меня не садился. И вот на тебе — будто кто-то из розетки шнур выдернул, которым мы с ним были соединены.
— А ведь я могу закрыть эту картину, — говорю я ему в спину, хотя сам прекрасно понимаю, что на дальнейшую судьбу этой картины у меня давно уже нету абсолютно никаких прав.
Но он останавливается. Поворачивается ко мне. Улыбается.
— Попробуйте, — говорит он, улыбаясь, — попробуйте…
Я вижу — он весь подобрался, как хищник перед прыжком. Втянул живот. Прижал руки к бокам. Опустил подбородок. Как боксер на ринге.
Да, такой никому не отдаст найденного им вне сценария ключа к будущему фильму. Вот он стоит передо мной — как гладиатор, кулачный боец за свой ключ. Эх, как хорошо было бы сейчас врезать этому гладиатору левой снизу вверх, наискосок по печени, а правой прямым в челюсть.
Он вдруг подходит ко мне почта вплотную.
— Ну ладно, — говорит он примиряющим тоном, — хватит… Погорячились, и хватит. Вам нужно успокоиться. И мне нужно успокоиться…
Почувствовал. Значит, почувствовал насчет левой по печени. Все-таки большой художник. Хорошая интуиция. И, наверное, не любит, когда его прямым в челюсть.
— Наши отношения, надеюсь, этим разговором исчерпаны, — говорю я жлобским протокольным голосом. — Завтра я уезжаю…
— Подождите, не порите горячку! — говорит он и протягивает мне пачку «Честерфилда».
Я сигареты у него не беру.
Он закуривает сам, с удовольствием затягивается, смотрит на меня и неожиданно подмигивает мне.
И вдруг я вижу на его лице то же самое выражение, которое было в самую первую нашу встречу, — заинтересованное, любопытное, доброжелательное.
«Тьфу ты, что за черт! — думаю я, теряясь в догадках, — Может быть, я как-то не так к нему в ученики попер? Может, я его обидел?»
А он стоит рядом со мной, покуривает, улыбается.
— Нам нельзя сейчас с вами ссориться, — говорит он вкрадчивым голосом, — наши с вами общие интересы сейчас слишком тесно переплетены…
И вдруг что-то как кольнет меня в левый бок — будто иголку между ребрами вставили…
— Вы должны быть заинтересованы в успехе нашего фильма. Для вас как для литератора это прежде всего реклама. И очень неплохая реклама…
И еще раз — как кольнет!
— Поэтому не нужно сейчас делать никаких глупостей и мешать мне снимать наш фильм, понимаете?
И еще раз! И еще!..
— Что же касается вашего желания учиться у меня режиссуре кино, то это можно попробовать… У вас есть хорошая журналистская хватка, вы человек безусловно одаренный и даже талантливый. И кроме того, вы, кажется, обладаете одной очень яркой и чисто мужской чертой характера — в любой ситуации вы стремитесь к победе…
А как все началось?
Сижу я однажды у себя в редакции, обыкновенный репортер (ну, правда, не совсем обыкновенный, но ведь репортер же — не депутат, не лауреат и т. д.), только что из Омска прилетел, надо срочно материал в завтрашний номер сдавать, двести строк, о подготовке к выборам, и вдруг раздается телефонный звонок… (Да, да, вот так в жизни все и случается: раздается вдруг обыкновенный телефонный звонок, и вся ваша жизнь поворачивается на сто восемьдесят градусов.)
Одним словом, раздается телефонный звонок, и приятный такой, деловой дамский голос называет фамилию кинорежиссера, о котором в то время не то чтобы вся Москва говорила, а во всем мире со всех углов кричали. Поставил он незадолго до этого такой фильм о войне, на котором плакали все подряд — и старики, и школьники. На всех заграничных фестивалях все призы подряд этот фильм завоевывал. Я, когда посмотрел его первый раз в «Ударнике», тут же вышел из зала, нашел директора и попросился еще на один сеанс. Необыкновенное производил впечатление.
В общем, называет мне приятный дамский голос фамилию этого кинорежиссера и говорит, что он, мол, режиссер, прочитал мою повесть в журнале (первую повесть я в своей жизни написал) и хотел бы поставить по этой повести фильм. Как, мол, я сам-то — не против?