Но на другой день дала о себе знать моя язва двенадцатиперстной. Я геройски превозмог все боли, мало того — решил скосить траву в саду. Наточил косу и начал от дорожки. Уже после десятого взмаха боли прекратились. В восторге я продолжал работать, пока весь не покрылся потом и не измотался вконец. Но не воображайте, что это было бог весть какое длительное время — косьба изнурила меня не более чем через полчаса. Я умылся и очухался.
Ночью, однако, боли повторились. Я, правда, засыпал, но вскоре снова просыпался. Боль опоясала поясницу, подымалась по позвоночнику вверх, потом перемещалась под ребра и сосредоточивалась у пупка. Сонный и разбитый, я постоял, склонившись над коробкой с лекарствами — но в конечном счете не взял ни одного. Я знаю эту боль, она пройдет, надо только набраться терпения и лежать, не думая ни о чем и ни на что не досадуя.
Утром шел дождь. Жена сказала, что сходит к соседям за деньгами, которые они задолжали нам. Пустое дело, предупредил я ее. Они считают нас дураками, и им даже на ум не приходит, что и нам нужны деньги, которых у нас не водится. Мы враги, как каждый кредитор и должник.
Вновь вспомнились минуты, когда в Лугачовицах я объяснял милой девушке свои сценарные планы и цели. И как она радовалась, что может вникнуть в них и сказать свое слово. Возможно, я потому снова и снова вспоминаю эти минуты, что тогда моя работа на время обрела характер игры. А нельзя ли эту мою вечную каторгу превратить во всегдашнюю игру и забаву, чтобы стать наконец спокойным и счастливым.
Возможно, потому-то я все время и думаю об этой девушке, что, когда был с ней, мне казалось — работа у меня ладится.
Если орех перед нашим домом был символом моего отца — отец часто говорил, что орех похож на него и что гибель ореха будет и его концом, — то груша, которую я обрезал, походит на меня.
Ореху мешали электрические провода — ежегодно приходилось обрезать его с одной стороны, — снизу же атаковали его высокие грузовики, проносившиеся мимо. И отец тоже как бы страдал от нашего времени: нынешний суматошный век оказался слишком стремительным для его замедленного внутреннего темпа — век обрубал его со всех сторон.
Груше, напротив, мы отвели огромное пространство — тянулась она ввысь. Но когда мы поняли, что лучше бы расти ей вширь — обирать легче, я отпилил верхушку и оставил только толстые ветки. И, клянусь богом, груша словно разгневалась. Торчащие обрубки пускали лишь маленькие листочки, и боюсь, на ней уже никогда не будет плодоносных ветвей. По опыту знаю: старый пень вряд ли выгонит здоровую веточку. Я это понял, когда, свалив орех, мы распиливали его верхушку. Те ветки, что вырастали на нем, были словно прилеплены под корой и казались совсем хилыми. Если нечто подобное происходит и с грушей, придется ежегодно обрезать ее еще больше — возможно, тогда новые ветки станут сильнее и под корой — крепче уцепятся за ствол.
В этом смысле и я похож на грушу: теперь, когда настала зрелость и мне пора приносить плоды, прошлогодняя больничная эпопея, боюсь, превратила меня в человека, который вряд ли уже очнется. И даже те, кто знает меня ближе и хочет верить, что все-таки однажды я стану великим и, конечно же, здоровым и боевитым, с тревогой следят за моими ростками, столь недостойными того могучего пня, которым я был прежде.
Не скажу, что сравнение удачно: просто такие мысли лезут в голову, когда я гляжу на грушу и гадаю — придумаю ли я какой сюжет или нет.
Возможно, сценарий потому меня так беспокоит, что я хочу наконец написать нечто совершенное, вечное, поразительное, непревзойденное, мировое и европейское — одним словом, сюжет, который убил бы всех наповал.
Но я сознаю: пусть я и зрелое дерево, а плоды на мне родятся жалкие.
Многим знакомым — и я снова вспоминаю разговоры в Лугачовицах — я кажусь почти что райским деревом, деревом жизни и мудрости, и кто вкусит плод от меня, станет бессмертным. Не желая походить на мою грушу, я изворачиваюсь, тяну ввысь свои ветви, но все напрасно — если не будет плодов, я так и останусь лишь деревом. (Впрочем, слово «дерево» не совсем здесь уместно, ведь дерево — вещь драгоценная.)
До сих пор я оцениваю деревья по тому, легко или трудно взобраться на них. Когда наш орех вошел в силу, я как раз вернулся из армии. Его ветки свисали до самой земли, и каждому, чтоб пройти под ним, приходилось сгибаться. Людей по этой дороге ходило тогда немного, но те, что здесь появлялись впервые, с изумлением осматривали это красивое и пахучее дерево.
Я, бывало, сидел на самой нижней ветке и разыгрывал из себя непутевого мальчишку.