— Нет, нет, — подумав секунду, сказал он глухо, — этого не следует делать, они еще больше заупрямятся. Сейчас надо оставить их в покое. Пошли, не будем стоять здесь. — Он повернулся и пошел вверх по цементированной дорожке. Арлетт шла рядом. На глазах у нее были слезы, склон, по которому приходилось подниматься, показался ей внезапно крутым и утомительным. Севилла остановился и обернулся как раз в тот момент, когда Фа вынырнул из воды, закинул свой торс на причал и поворотом головы, в точности так же, как футболист отводит мяч от своих ворот, толкнул ведро с рыбой и швырнул его в море. Сделав это, он издал торжествующий свист, нырнул, вынырнул с рыбой в зубах и проглотил ее. Би проделала то же самое. Они поглощали содержимое ведра с невероятной быстротой и жадностью. Севилла смотрел на них, застыв в отчаянии; он чувствовал себя отвергнутым, изгнанным, униженным.
— Они не захотели ничего взять из моих рук, — сказал он тихо, с каким-то чувством стыда.
— Вы освоили этот аппарат? — спросил Севилла усталым голосом.
Питер поднял голову и посмотрел на него. Он был поражен его тоном.
— Это несложное дело. Но не следует вести передач открытым текстом. Есть код.
— Могли бы вы вызвать Адамса? Скажите ему, что в первом контакте — ничего обнадеживающего. Молчание, враждебность. Они не приняли даже рыбы из моих рук.
Лицо Питера помрачнело.
— Сейчас я это закодирую и передам.
— Спасибо. Скажите, пожалуйста, Арлетт, что я не приду завтракать. Я хочу прилечь.
Сюзи взглянула на него своими ясными светлыми глазами.
— Вам нездоровится?
— Нет, нет. Немного устал, это пустяки.
— Я хотела вам сказать, что я очень расстроена. — И так как он ничего не ответил, добавила: — Не думаете ли вы, что…
Севилла махнул рукой, повернулся на каблуках, вышел и зашагал по коридору. В каждой комнате бунгало было два выхода: один на террасу через застекленную дверь, другой в коридор через обыкновенные двери. Коридор, шедший вдоль стены, обращенной в подветренную сторону, был без окон, и свет проникал сквозь тройной ряд прозрачных кирпичей, расположенных на уровне лица. Впервые с тех пор, как он приобрел дом, коридор показался Севилле очень мрачным; он добрел до своей комнаты, опустил шторы и бросился на постель. Тотчас же он встал, взял свой халат, лег снова и прикрылся халатом. Потом он вытащил пояс халата, размотал его на всю длину, вытянув из пряжки, и положил себе на глаза. Он лежал на левом боку, поджав под себя ноги, лицом к стене, скрестив руки под подбородком, весь скорчившись. Ему не было холодно, но под халатом он не чувствовал себя таким беззащитным. Время шло. Он не мог ни спать, ни думать. Одна и та же картина вновь и вновь возникала перед его глазами с убийственной монотонностью: Фа и Би в пяти метрах от него поворачивали голову налево, потом направо, чтобы лучше к нему приглядеться.
Дверь открылась, и послышался тихий голос Арлетт:
— Ты не спишь?
— Нет, — ответил он спустя мгновенье. Он повернулся, пояс, защищавший его глаза от света, соскользнул, и он увидел Арлетт около постели с подносом в руках. — Ты принесла мне поесть? — сказал он, приподнимаясь с постели.
Она поставила поднос ему на колени. Он взял сэндвич и принялся жевать с отсутствующим видом. Когда он кончил, она вылила содержимое банки с пивом в стакан и протянула ему. Он сделал несколько глотков и сразу же вернул стакан.
— Хочешь еще сэндвич?
Растопыренными пальцами он провел по ее волосам и отрицательно покачал головой. Она поставила наполовину полный стакан на ночной столик, положила рядом второй сэндвич и посмотрела на Севиллу. Когда на него обрушивалось несчастье, он испытывал стыд, ему хотелось быть одному, он ложился в постель. Вначале это ее шокировало.
— Послушай, дорогая, ты знаешь, почему тебя это шокирует? Потому что я поступаю совершенно естественно, я ненавижу все это англосаксонское ханжество, это показную мужественность во что бы то ни стало. Когда я чувствую себя слабым, я не притворяюсь сильным, я махаю на все рукой и жду, пока это пройдет.
И правда, это всегда проходило, за несколько часов он вновь обретал свою бодрость, свою жизнерадостность. Она нагнулась и погладила его рукой по щеке, он не отстранился, но и ничего не сказал, грустный, с потухшими глазами. Ей всегда казалось, что он перегибает, что он напускает на себя, что он не может быть до такой степени удрученным. Но, может быть, это перебарщивание и помогало ему излечиться. Может быть, он доводил свое угнетенное состояние почтя до карикатуры, чтобы легче от него отделаться.
— Я пойду, — сказала она.