Человек никогда не ходит бесцельно. Даже когда ему хочется побродить просто так, от нечего делать, он обязательно, даже не замечая этого, начинает двигаться по определенному плану. Это знал Дробот и ждал, когда часовой начнет придерживаться этого самого плана, а значит, и ритма.
И действительно, часовой быстро определил свой путь. Он доходил до какой-то точки за машиной и поворачивал обратно. Дробот знаком приказал двигаться за ним и бесшумно пополз вперед. Он даже не полз, а скользил. Казалось, что под ним не шевельнулась ни одна травинка, не перекатилась ни одна шишка. Все его жилистое, напружиненное тело представлялось невесомым.
Почти у самой машины, за крохотными, застенчиво-нежными елочками он шепотом приказал Хворостовину прикрывать их, а Сашке следовать за ним. Вскочив на ноги, он встал возле машины у самых ее скатов, так, что ноги его были скрыты от часового. Сашка прижался рядом и невольно услышал, как всегда собранный, спокойный сержант дышит прерывисто. Почему так волновался сержант, Сашка не разгадал: послышались шаги, не четкие солдатские шаги, а шаркающие, расслабленные.
Часовой шел, тихонько насвистывая и пританцовывая: на него, видно, действовали поздняя весна, и пахучий лесной воздух, и птичье щебетание. Дробот нагнулся, вытащил нож. Часовой, все так же пританцовывая и тихонько напевая, вывернулся из-за угла тяжелой, обвешанной какими-то надстройками и деталями машины, и единственное, что помнил Сашка, были его большие, испуганно-удивленные глаза.
— Оттащи подальше, в кусты, — приказал Дробот.
Сашка потащил тяжелое, обмякшее тело часового, стараясь не заглядывать ему в лицо и понимая, что не может не смотреть. Мертвое, оно властно притягивало Сашку, и он, уже укладывая часового в густой, выросший, видно, из одной шишки соснячок, посмотрел ему в лицо.
Часовой был почти мальчишкой — тонкошеий, с полными, теперь обиженно и болезненно вывернутыми губами, с легкими весенними веснушками на переносье и щеках. Он был таким беспомощным, таким жалким, что Сашка вдруг ощутил острое сострадание и подумал, что не стоило бы убивать его. Ведь Хворостовин хорошо знает немецкий язык. Может, стоило вначале поговорить с часовым, убедить его, а потом прихватить с собой. Ведь вот оказался же тот длинный шофер своим. Зачем же было убивать этого, может быть, очень хорошего парня? Ведь как он танцевал на посту, как весело насвистывал и напевал, коротая скучную службу. Небось также думал о мирной жизни, о том, что его ждет после войны. Нет, слишком уж жестоки и Дробот и Валерка. Слишком жестоки… Большое Сашкино тело обмякло, ему уже не хотелось двигаться. Он думал о том страшном, в чем участвует, что вошло в его душу и, он знал это, чем-то покалечило ее. И опять, дойдя в своих мыслях до длинного шофера, он вспомнил и эсэсовца, и Прокофьева, и все, что увидел и узнал о своих врагах, и понял, что этот неизвестно почему и за что погибший немецкий парнишка был виноват уже хотя бы в том, что носил ту же проклятую форму, что и офицер, и, хотел он того или не хотел, служил тому же черному делу. И если Сашка мог понять это, то и этот немецкий солдат тоже должен был понять, куда и зачем его привезли. А если он не понял, не сумел бороться за свое право оставаться чистым и честным, то что же сделаешь?.. Если ты служишь черному делу, не нужно думать, что оно тебя не испачкает.
Умом Сиренко понял, что часовой убит правильно, что иначе быть не могло, но где-то в душе он все равно не мог примириться с этим. Ему все еще казалось, что часового можно было уговорить, спасти, сделать человеком. И эта раздвоенность завершилась одной прямолинейной мыслью: «Надо кончать с войной».
Он и сам не заметил, как вышел из сосняка и двинулся к машине. Пошел не таясь, потому что уже привычный лес и знакомое дело придали ему силу и уверенность в себе. Даже услышав далекий треск мотоциклетного мотора, он не удивился и не насторожился — он слишком был уверен в себе и в том, что с ним ничего не случится. Уже подходя к машине, Сашка вдруг увидел, как на дорогу вынырнул мотоцикл, лихо поднял облачко пыли и тормознул как раз против тропки, которая вела в землянку. Сашка и в эту минуту был еще под влиянием собственных подспудных мыслей и опять не увидел в этом ничего необыкновенного. Зато в следующее мгновение, когда мотоциклист наклонился, чтобы поставить машину па стояночную опору, и болтавшийся у него на груди короткий автомат соскользнул и помешал ему сделать это, Сашка понял, что к землянке подкатил немец.
Он сразу покрылся испариной, дернулся было, желая что-либо сделать. Ни Дробота, ни Хворостовина рядом не было. Сашка опять взглянул на немца и словно впервые увидел его в мельчайших деталях: в высокой офицерской фуражке и высоких, ярко начищенных, но покрытых пылью сапогах с необыкновенно широкими и высокими задниками, в чистеньком, туго перетянутом мундире с красно-белой ленточкой Железного креста в петлице, с гранатами и запасным магазином на поясе — все было аккуратно и даже парадно. Но, как ни странно, лица этого немца он не разглядел.