Читаем Ребекка с фермы Солнечный Ручей полностью

И, повернувшись на стуле, она снова принялась записывать что-то в потрепанную книгу, которая уже была на три четверти заполнена записями, сделанными неровным детским почерком — частью карандашом, частью чернилами — с аккуратно выделенными заглавными буквами.

* * * * * *

У судьи Вина случился острый приступ ревматизма, и на несколько дней ухаживать за больным приехал из Лимерика Эбайджа Флэг. И как-то раз утром, когда из Северного Риверборо приехали сестры Бернем, чтобы провести день в гостях у тети Миранды, Эбайджа пришел выпрячь их лошадь. («Услужливый Байджа» — ласково называли его еще в то время, когда все мы были детьми.) Он поднялся на сеновал по приставной лестнице — доброй старой лестнице, что так часто служила мне «отдушиной»! — и сбросил вниз последнюю охапку дедушкиного сена, которым угощали всех заезжавших в гости лошадей. Им будет приятно узнать, что это сено кончилось, — они столько лет были им недовольны.

И что же нашел Эбайджа под сеном? Мою Книгу Мыслей, спрятанную там два или три года назад и забытую!

Когда я вспоминаю, чем она была для меня, какое место занимала в моей жизни, какую привязанность питала я к ней, мне кажется удивительным то, что я могла забыть о ней — даже при всем волнении, вызванном отправлением в Уэйрхемскую семинарию. И это наводит меня на «необычную мысль», как я прежде выражалась! Вот она: закончив возведение какого-нибудь воздушного замка, мы редко поселяемся в нем — иногда мы даже забываем о том, к чему так горячо стремились! Быть может, мы ушли на более высокую гору, чтобы начать возводить другой замок, и этот новый настолько прекрасен — особенно пока мы еще только строим, но не живем в нем! — что мы уже совершенно не видим прежнего и забываем о нем, как моллюск о своей раковине, из которой вырос и на которую, оставив ее на берегу, даже не оглядывается. (По крайней мере, я думаю, что он не оглядывается; но, возможно, он все же бросает назад один взгляд, полунасмешливый-полусерьезный, так же как я на мою старую Книгу Мыслей, и говорит: «И это была моя раковина! Ну и ну! Да как я в ней только помещался!»)

Этот абзац о моллюске звучит совсем как отрывок из школьного сочинения или редакционной статьи в «Кормчем» или как фрагмент одной из лекций дорогой мисс Максвелл. Но мне кажется, что шестнадцатилетние девушки — это по большей части имитация тех и того, кем и чем они восхищаются. Редактирование «Кормчего» и письменные переводы из Вергилия,[82] поиски тем для сочинений и изучение образцов риторического искусства — все это оставляет во мне в данное время очень мало подлинной Ребекки Ровены. Я лишь ученица выпускного класса, на хорошем счету и такая, как нужно. Мы, семинаристки, все одинаково причесаны, одинаково — насколько это возможно — одеты, едим и пьем одно и то же, одинаково говорим — я даже не уверена, что мысли у нас не одни и те же; и что только станет с несчастным миром, когда всех нас выпустят в него в один и тот же июньский день? Вернет ли жизнь, настоящая жизнь, нам наше настоящее «я»? Сотрут ли в конце концов любовь и долг, горе, забота и труд ту «печать школы», которую наложили на всех нас, сделав похожими на ряды новеньких блестящих медных центов?

И все же должна быть небольшая разница между нами, а иначе почему Эбайджа Флэг пишет письма на латыни Эмме-Джейн, а не мне? Да, это пример, подтверждающий противоположное мнение, — Эбайджа Флэг. Он стоит особняком, выделяясь среди остальных мальчиков, словно скала Гибралтара на картинках в учебнике географии. Не потому ли, что до шестнадцати лет он не ходил в школу? Ему до смерти хотелось пойти учиться, и, как кажется, само желание научило его большему, чем могло научить посещение школы. Он знал буквы и умел читать, но это я объяснила ему, что на самом деле означает для человека книга, — объяснила, когда мне было одиннадцать, а ему тринадцать. Мы с ним учились, пока он обирал листья с початков кукурузы, резал картофель для посадки или лущил бобы на скотном дворе судьи Бина. Его любимая Эмма-Джейн не учила его: ее отец не позволил бы ей дружить с мальчишкой-батраком! Это я заставала его в летние вечера, после дойки, мучающимся, чуть ли не умирающим, корпящим над примерами на наименьшее общее кратное и наибольший общий делитель. Это я сорвала оковы с раба и велела ему начать с того, что полегче, — с дробей, обычных и сложных процентов, как делала сама. Как пахло от него коровником, когда в теплые тихие вечера я проверяла решенные им арифметические задачи! Но я не жалею о своих трудах, ведь теперь им восхищается Лимерик и гордится Риверборо, и, как я полагаю, он уже забыл, с какой стороны надо подходить к корове, если собираешься ее подоить. Эти ненужные теперь знания остались в аккуратно закрытой раковине, из которой он вырос и которую отбросил два или три года назад. Благодарность, которую он испытывает ко мне, не знает границ, и — он пишет письма на латыни Эмме-Джейн! Но, как сказала миссис Перкинс об утоплении котят (тут я цитирую себя, тринадцатилетнюю): «Так уж повелось на свете и так должно быть!»

Перейти на страницу:

Все книги серии Незнакомая классика. Книга для души

Похожие книги