Вот почему я обращаюсь к вам, писателям, сознающим величие миссии, выпавшей нам на долю,— недаром вы сочли нужным подтвердить свою позицию в Испании, где человеческие ценности находятся под непосредственной угрозой, там, на передовой линии борьбы за Хлеб, Мир и Свободу; вот почему я хочу еще и еще раз повторить сказанное два года назад на Парижском конгрессе: пробил решающий час реализма в искусстве, и звук этот отзывается в сердце с удивительной силой, присущей неподражаемой жизненной правде. Вот почему я говорю вам, что наше собрание оказалось бы жалкой насмешкой над здравым смыслом, если бы оно не знаменовало собою крупного шага, сделанного всеми нами — сознательно или стихийно — к реальности, которой пора наконец предоставить центральное место в нашем творчестве с его возвратами к прошлому, уловками и раскаянием.
Я выступаю здесь в защиту реализма. Я защищаю его не только от бредовых фантасмагорий, порожденных рабством, паразитизмом и вообще зависимым положением художника в классовом обществе, но и от псевдореализма, который, не имея за плечами сурового жизненного опыта, создает правдоподобные, но бледные тени. Я выступаю здесь в защиту реализма, изображающего человеческую жизнь в ее сложных отношениях с эпохой и обществом, реализма, с честью выдерживающего испытание огнем, которому вы подвергаетесь около года.
Защищая реализм, я хочу сегодня воздать должное совокупности фактов и понятий, общечеловеческое значение которых необходимо уяснить для того, чтобы понять отношения, складывающиеся между людьми не только в обыденной жизни, но и в сфере искусства, в процессе формирования и развития сокровища, которое мы зовем культурой. Я хочу воздать должное совокупности явлений, обозначаемых термином «нация»; попытаюсь доказать, что складывающиеся внутри нации взаимоотношения людей являются фундаментом культуры и что, следовательно, защита культуры есть защита нации. Ведь, конечно, не случайно Второй конгресс писателей в защиту культуры заседал в Валенсии и Мадриде, где всего очевиднее связь между нацией и культурой, где обеим грозит смертельная опасность и где нацию и культуру защищают одни и те же люди — борцы за свободу.
«Все, что является достоянием нации, — наше»,— смысл этой формулы меняется в зависимости от того, чьи уста ее произносят. Во Франции она стала девизом враждебной народу верхушки, грабившей его в течение долгих веков, а потому звучала как призыв к грабежу, как клич потерявших стыд мародеров, отъявленных народоненавистников, среди которых рекрутировались первые фашистские банды. Впрочем, вам, слышавшим, как величали себя «националистами» разбойники с большой дороги, расхищая с помощью доверчивых марокканцев, немцев, итальянцев и собственной «золотой молодежи» ваши национальные богатства, этот оттенок фразы слишком хорошо известен. Да, гордый язык, рожденный в дни нашей славной Революции и Вальми, в дни, когда народ прогнал из Версаля короля и провозгласил: «Отечество в опасности!» — был присвоен теми, кто исстари называет себя «националистами». На таком воровском ремесле набил себе руку один из моих соотечественников, прославившийся, кстати, описанием испанской экзотики,— я говорю о Морисе Барресе, прототипе «интеллигента, который предал», пользуясь выражением Жюльена Бенда[2]. Между прочим, я вкладываю в это определение иной смысл: по-моему, предают не идеи, а людей, или, если хотите, «интеллигент, который предал», есть лицо, научившееся ловко жонглировать идеями и словами в интересах враждебного народу меньшинства. Итак, вы, наверное, узнали Андре Жида?[3]
Следует отметить, что писатели, призванные хранить чистоту языка, слишком увлеклись на заре нашего века словесной игрой, утратили бдительность, и по их вине черносотенцы от литературы захватили власть над языком.
Приходится признать, что сложившиеся в языке традиции, не встречая никакого противодействия, привели к тому, что у всего молодого поколения, устремляющего взор в будущее, укоренилось определенное отвращение к красивым словам, вывалянным в биржевой и бюрократической грязи. Вот почему многие из моих сверстников и я вместе с ними, не умея отделить слово от понятия, примирились с тем, что национальные сокровища, нагло присвоенные врагом, остаются в полной его власти.
Не учтя этого, трудно понять послевоенную литературу, характерные для нее анархизм (воцарению которого и я немало способствовал), пафос обличения и злое осмеяние потерявших свое прежнее значение ценностей. Мишенью сатиры оказалось даже имя нашей родины: в мое сознание яд проник так глубоко, что я употреблял лишь в дурном смысле слово «французский». Мы отдавали врагу наше знамя, нашу историю. Заблуждаясь, мы помогали ему грабить нас.