Ясно сознавая различие между внешним и внутренним, я знаю, кто я есть, и лишь во внутреннем действовании я нахожу самого себя, во внешнем же – только мир; и то и другое я хорошо умею различать, не теряясь, подобно тем, кто, блуждая во тьме, шатается из стороны в сторону. Поэтому я также знаю, где надлежит искать свободу и ее священное чувство, вечно скрытое от тех, чей взор сосредоточен лишь на внешней деятельности и жизни людей. Как бы такой человек ни углублялся в тысячи обманчивых путей созерцания, и куда бы ни направлял свои мечты и мысли, даже если бы он легко достигал всего остального, – это понятие ускользает от его мышления. Он не только следует явным указаниям необходимости; в суеверной мудрости и в рабской покорности он должен искать ее и верить в нее даже там, где он ее не видит; и свобода кажется ему только личиной, под которой то в шутку, то ради сознательного обмана скрывается необходимость. Так как действование и мышление такого человека, порабощенного чувственным миром, имеет лишь внешний характер, то он и видит во всем лишь внешнюю и разъединенную сторону. И даже себя самого он может признать лишь множеством беглых явлений, из которых одно всегда устраняет и разрушает другое и которые в совокупности не могут быть постигнуты; перед его взором цельная картина его существа растекается в тысячи противоречий. Конечно, во внешнем действии одно единичное противоречит другому, действие устраняет страдание, мышление разрушает ощущение, и созерцание вынуждает к бездеятельному покою живые силы, стремящиеся вовне. Но в глубине духа все едино, каждое действие есть лишь дополнение иного, и каждое содержит в себе иное. И потому созерцание выносит меня также далеко за пределы единичного, которое доступно обозрению в определенной последовательности и точном отграничении. Нет действия во мне, которое я надлежащим образом мог бы созерцать обособленно и о котором я мог бы затем сказать, что оно есть нечто целое. Каждое действие всегда ведет меня к целостному единству моего существа, ничто не разделено, и всякая деятельность сопровождает иную; созерцание нигде не встречает границ, оно должно всегда оставаться незавершенным, если хочет оставаться живым. И точно так же я не могу воспринять всего моего существа, не созерцая человечества и не уясняя себе своего места и положения в его царстве; а человечество – кто способен мыслить его, не отдаваясь стремлению мысленно погрузиться в неизмеримую область всех форм и ступеней духа?
Итак, лишь самосозерцание, и оно одно, дает мне силы выполнить возвышенное требование, чтобы проводить свою жизнь не только смертным в царстве времени, но и бессмертным в области вечности, не только в земном, но и в божественном мире. Мои земные действия легко уносятся в потоке времени, представления и чувства сменяются, и ни одного из них я не в силах удержать; быстро уносится и поле действия, которое я играючи подготовил себе, и на верной волне поток несет меня неустанно навстречу новому. Но как только я обращаю взор на свое внутреннее я, то я, вместе с тем, сознаю себя в царстве вечности; я созерцаю жизнь духа, и ее не может и вменить никакой мир, не может разрушить никакое время, ибо она сама созидает мир и время. И мне не нужно, чтобы час, отделяющий один год от другого, призывал меня к наслаждению вечным и раскрывал мне духовные очи, которые ведь у многих закрыты, даже когда сердце бьется и члены движутся. Кто раз вкусил от божественной жизни, тот хотел бы всегда чести ее; всякое действие должно сопровождаться созерцанием таинств духа; и тогда во всякое мгновение человек может также жить вне времени, как участник высшего мира.