(VI, 14) Обвинитель движением своим выражает мне свое одобрение; по неведению-де сделал это Гней Помпей — дает он понять. Как будто действительно — для человека, занятого такими важными государственными делами и ответственного за важнейшие поручения, — менее недостойно сделать что-либо заведомо недозволенное, чем совсем не знать, что именно дозволено. И впрямь, мог ли знать тот, кто завершил в Испании жесточайшую и величайшую войну, каковы права гражданской общины гадитанцев, или же он, зная права гадесского народа, не руководствовался смыслом союзного договора? Так осмелится ли кто-нибудь сказать, что Гней Помпей не знал того, с чем готовы объявить себя знакомыми обыкновенные люди, не обладающие ни опытом, ни склонностью к военному делу, и даже жалкие письмоводители? (15) Я, со своей стороны, полагаю иначе, судьи! В то время, как Гней Помпей превосходит других людей во всяческих и притом разных науках и даже в таких, изучить которые нелегко, не располагая большим досугом, его особенной заслугой является редкостная осведомленность в союзных договорах, соглашениях, условиях соглашения для народов, для царей, для чужеземных племен, — словом, во всем праве войны и мира. Или, быть может, тому, чему нас в тени и на досуге учат книги, Гнея Помпея не смогли научить ни чтение, когда он отдыхал, ни сами страны, когда он действовал.
Итак, по моему мнению, судьи, дело рассмотрено. Теперь я буду говорить больше о пороках нашего времени, чем о существе судебного дела. Ведь это какое-то пятно и позор нашего времени — зависть к доблести, желание надломить самый цвет достоинства. (16) И впрямь, если бы пятьсот лет назад жил Помпей, муж, которого, когда он был еще совсем молодым человеком и только римским всадником, сенат не раз просил помочь делу всеобщего избавления, муж, чьи деяния, сопровождавшиеся блестящей победой на суше и на море, охватили все племена и чьи три триумфа свидетельствуют о том, что наша держава распространяется на весь мир, муж, которого римский народ облек невиданными и исключительными полномочиями, — то кто стал бы слушать, если бы теперь среди нас кто-нибудь сказал, что он действовал в нарушение союзного договора? Никто, конечно. Ведь после того как его смерть погасила бы ненависть, деяния его заблистали бы славой его бессмертного имени. Так что ж, его доблесть, знай мы о ней с чужих слов, не оставила бы места сомнению, а увиденная и изведанная, она будет оскорбляема голосами хулителей?
(VII, 17) Итак, я не буду уже говорить о Помпее в оставшейся части моей речи, но вы, судьи, держите все в своем сердце и памяти. Что касается закона, союзного договора, примеров из прошлого, неизменных обычаев нашего государства, то я повторю уже сказанное мною. Ведь ни Марк Красс[2677]
, тщательно разъяснивший вам все дело в соответствии со своими способностями и добросовестностью, ни Гней Помпей, чья речь изобиловала всяческими красотами, не оставили мне ничего такого, что я смог бы высказать как нечто новое и не затронутое ими. Но, так как им обоим, несмотря на мой отказ, было угодно, чтобы некий последний труд как бы по отделке произведения был приложен именно мною, то прошу вас считать, что я взялся за него и за выполнение этой обязанности скорее из чувства долга, чем из склонности к красноречию. (18) И прежде чем приступать к рассмотрению правовой стороны дела Корнелия, я нахожу нужным для предотвращения недоброжелательности коротко упомянуть об условиях, общих для всех нас. Если бы каждый из нас, судьи, должен был сохранить до самой старости то положение в жизни, в каком он родился, или ту участь, какая была ему суждена при его появлении на свет, и если бы все те, кого либо вознесла судьба, либо прославили их личный труд и настойчивость, должны были понести наказание, то для Луция Корнелия, по-видимому, не было бы ни более сурового закона, ни более тяжелого положения, чем для многих честных и храбрых людей. Но если доблесть, дарование и человеческие качества многих людей самого низкого происхождения и самого малого достояния принесли им не только дружеские связи и огромное богатство, но и необычайную хвалу, почести, славу, общественное положение, то я не понимаю, почему зависть должна посягать на доблесть Луция Корнелия, а не ваша, судьи, справедливость — прийти на помощь его честности. (19) Поэтому того, о чем следует просить больше всего, я от вас, судьи, не прошу затем, чтобы не показалось, будто я сомневаюсь в вашей мудрости и человечности. Но я должен просить вас не относиться с ненавистью к дарованию, не быть недругами настойчивости, не считать нужным нанести удар человечности и покарать за доблесть. Прошу об одном: если вы увидите, что дело Луция Корнелия само по себе обоснованно и верно, то предпочтите, чтобы его личные достоинства помогали ему, а не были помехой.