«Пошел, — немало озадачил отца Савва, — поскольку общественно-экономическая формация вторична, а власть первична. Главное не прозевать момент воровства, точнее, момент замены одного на другое, увидеть творящего историю Бога. Но оказавшиеся в данный момент наверху, — тоже навел на лампу бокал с красным вином, как перископ подводной лодки, — этого не понимают. Не понимают, что красный цвет бесконечен, сложен и многолик, как жизнь, как кровь. Не понимают, что пока у них в руках волшебный кристалл власти, они могут заставить всех видеть вместо драного выцветшего кумача да хотя бы… вот это вино… Не понимают, что главное — не столько сама власть, сколько пластика бытия, а именно, контроль за моментом замены одного на другое. Суть и смысл власти в том, чтобы это не могло застать врасплох».
«Кристалл у них, — мрачно подтвердил отец, — но они не могут ничего!»
«Естественно, — рассмеялся Савва, — потому что ты решил отыграть в аут, остаться не у дел».
«Как бы они не упились этим вином, — словно не расслышал его отец, длинно отпил из своего бокала, вероятно, наглядно демонстрируя, как именно им можно упиться. — Время против пространства, — продолжил он. — СССР — это пространство. Но у него не осталось времени. Ничего не получится».
«Ты боишься, — сказал Савва, — потому что думаешь, что следом за СССР разрушится остальной мир. Он все равно разрушится. Но ты мог бы это отсрочить».
«Только когда пойму природу конца, природу смерти, — мрачно ответил отец. — То есть, когда умру».
«Ты никогда не умрешь!» — вдруг с непонятной убежденностью произнес Савва.
«Как Ленин?» — усмехнулся отец.
«Почти, — ответил Савва, — только Мавзолей у тебя будет больше и… светлее».
Никита вдруг обратил внимание, что белая, как снег или ангельские крылья рубашка брата вся как бы в серебряных сдвоенных гороховых стручках. Неужели, подумал Никита, эта девушка хочет, чтобы следы ее губ оставались на всех его рубашках? Никите в ту пору уже было кое-что известно о любви, но он, убей бог, не понимал, почему неведомая, пользующаяся серебряной помадой девушка тесно покрывает поцелуями рубашку брата, словно это не просто белая рубашка, а… (тогда, правда, Никита про нее не ведал) знаменитая туринская плащаница?
Савва в косом свете лампы напоминал в этой рубашке зеркального карпа, заплывшего на огонек в кухню из ночной реки. Никиту удивляло, что ни брат, ни отец не обращают на полусеребряную рубашку ни малейшего внимания.
«П…пят…на», — пробормотал он, проглотив огромный кусок консервированного омара и немедленно отправив в рот следующий.
«Какие пятна? Где?» — удивился Савва.
Отец строго уставился на Никиту, и тот понял, что отец не одобряет его расправу над омаром, но при этом тоже понятия не имеет о каких пятнах идет речь.
Никита махнул рукой, единственно беспокоясь о том, чтобы не заснуть раньше, чем покончит с омаром, такой вдруг тяжелый, необоримый, всесокрушающий (потом он узнает, что по имени бога Пана его, как и ужас, называют «паническим») на него навалился сон.
«Зачем? Он не мешает», — тем не менее, расслышал сквозь панический сон, словно сквозь положенную на голову подушку, голос старшего брата.
«Ты хочешь, — сказал отец, — чтобы я рассказал тебе, что будет, но вдруг не тебе надо рассказывать, а… ему?»
«Не рассказывай никому, — зевнул брат, — в принципе, это уже не имеет значения».
«А что, по-твоему, имеет значение?» — с непонятной строгостью поинтересовался отец.
«Что будет после, — ответил брат, — но ты ведь этого не знаешь».
«Меня в “после” уже не будет, — даже во сне Никита ощутил, как отцу в данный момент грустно. — Я исчезну в тот самый момент, как только пойму, что самое дорогое, что есть у меня в жизни — это… я сам! Что все, что у меня есть и, возможно, будет, я должен расходовать, тратить… исключительно на себя, использовать себе во благо. В общем-то, я уже это понял. Только вот… где я буду? Почему, когда я думаю об этом, мне становится так одиноко, как будто я последний из оставшихся в живых?»
«Мысль хорошая, — усмехнулся Савва, — но не новая. Обещаю: на меня ты больше не истратишь ни копейки. Только скажи, когда это случится, назови число. А я…»
«Попробуешь что-то предпринять? — перебил отец. — Поздно. Ты ничего не изменишь, только погубишь себя. Ты еще не готов. Еще не научился толком летать, а туда же — в воздушный Гольфстрим. Слишком рано. Знание точной даты не может повлиять на ход событий. Но если ты настаиваешь, пожалуйста: двадцать девятое августа. Самое печальное, — голос отца дрожал, как если бы он собирался расплакаться, — подобно зерну между жерновами, оказаться между “поздно” и “рано”».
«Прогреметь над изнывающей от жажды землей сухой грозой», — вздохнул Савва.
«Которую никто не заметит»… — лирически продолжил отец.
«Если только молния не наделает бед. Ведь молния, в отличие от грозы, не может быть сухой», — завершил Савва.