«Как делалась наша высшая политика? – вторил журнал “Театр”. – Мы, большая публика, знали это из газет. Еще больше – из россказней, из сплетен высшего полета. Теперь видим как бы воочию, в конкретных формах театра, видим, как идет борьба вокруг руля на Левиафане и какие пускаются в ход силы и средства, чтобы пробраться поближе к этому рулю. Материал жизни, нашей драмою совсем, по не зависящим [от нее] обстоятельствам, не использованный»[663]
. Популярное московское издание «Вечер» резюмировало: «В пьесе настоящая, неприкрашенная жизнь той среды, которой мы в театре не видели, потому что авторам не позволяли ее писать, а нам – смотреть»[664].Помимо бурного отклика либеральных изданий, есть еще несколько доказательств новизны подобного жанра для России того времени. Во-первых, об этом красноречиво свидетельствует переписка Колышко с Сувориным, в ходе которой автор высказывал опасения, что ввиду необычности идеи его произведение будет неоднозначно встречено цензурой. В одном из самых первых писем Колышко рассуждал: «Сюжет новый, интересный, но крайне трудный, потому что надо мной все время висели два бича: цензура и тень В[итте]. Между этими Сциллой и Харибдой пришлось протискиваться с большими трудами»[665]
. Во-вторых, не менее убедительны и уже процитированные воспоминания барона Дризена о колебаниях комитета относительно допуска «Большого человека» к постановке и о разногласиях между цензорами по этому вопросу. Наконец, примечательны и размышления самого Суворина о реакции газет (а значит, и публики) на «политическую» составляющую театральной постановки. В черновиках – карандашом, на обрывке бумажного листа – издатель записал свои мысли на этот счет:По поводу «Большого человека», идущего с таким успехом на сцене Малого театра, журналисты спрашивают драматургов, каково их мнение «насчет личности», допустима ли личность на сцене? Можно ли гримировать [неразборчиво] прежними [неразборчиво] лицами? Конечно, драматурги гг. Карпов, Назаренко говорят, что нельзя, что это фотография, что даже «намек на личность неблагороден». А гримировать, положим, на [т. е. под] кого-нибудь можно только с позволения этого кого-нибудь. Все это очень неглубоко, неумно и даже неверно. В великих произведениях живут [неразборчиво] личности. Грибоедов позволял себе очень прозрачные намеки в «Горе от ума». Личность присутствует везде, и вопрос только в художественности ее изображения. Мы думаем, что современные драматурги очень несильны в этом[666]
.Далее Суворин подмечал, что журналисты подхватили идею автора «Большого человека», сфокусировав свое внимание именно на аналогиях произведения с недавними политическими событиями и личностями: «Вопрос поставлен не им, а газетами. Автора упрекали в “портретности” и угодливости на известное лицо»[667]
.Вдали от столиц любопытство публики разжигала скорее возможность увидеть воочию, «как делается политика», проникнуть за кулисы столичной бюрократии[668]
. Журналист популярной харьковской газеты «Южный край» писал: «Как для мужика, попавшего впервые из деревни в столицу, интересно заглянуть в зеркальные окна барских домов, чтобы узнать, как это там все у господ устроено, так и для большой публики не может не быть интересным посмотреть, как это все происходит там, наверху, в Петербурге, в сферах, недоступных даже и для астрономов»[669].Восприятие пьесы столичными и провинциальными зрителями было различным. В столице политическое содержание «Большого человека» расценивалось по-разному – в зависимости от идейных убеждений человека, смотрящего спектакль. Но в целом публика не сомневалась, что видит перед собой не реальную картину политических страстей, а их публицистическое осмысление. Менее искушенный в политике высших сфер провинциальный зритель воспринимал происходящее на сцене не столько как художественное отображение, сколько как реальную картину событий: «Пьеса показывает