— Сережа! — послышался голос Наталии Александровны. — Ты будешь собираться?
— По-моему, я этим и занимаюсь, — холодновато отозвался Рахманинов.
Наталия Александровна поняла, приблизилась к мужу, взяла его за руку. Он сразу откликнулся на этот жест добра, обнял ее за плечи и повел к дому.
— Помнишь, я говорил, что третьего гнезда мне не свить или что-то в этом духе?..
Наталия Александровна кивнула.
— А ведь придется… Для Ирочки и нашей внучки. И кто знает, как сложится судьба столь независимой Татьяны? Война не выбирает…
— Чур тебя!.. — воскликнула Наталия Александровна.
Рахманинов прощальным взглядом окинул покидаемую усадьбу.
— А все-таки здесь было хорошо… Лучше, чем где бы то ни было. Почему наши дочки так не любили Сенар?
— Тут всегда дождь… Наверное, им было просто скучно…
— А белая сирень тут прижилась, — задумчиво сказал Рахманинов. — На старости лет я понял: жизнь — это затянувшееся прощание со всем, что любишь…
Когда они пересекали «Большую лужу», как американцы называют Атлантический океан, радио принесло весть о немецком вторжении в Польшу. Вторая мировая война началась.
Калифорния. Холмы над океаном. Апельсиновые деревья. Рахманинов работал на террасе.
Вошла Наталия Александровна.
— Звонил Стоковский. Напомнил о репетиции.
Смешным детским движением Рахманинов прикрыл от жены свою писанину.
— Так мы прятали любовные записки, которые писали мальчишкам из соседней гимназии, — заметила Наталия Александровна.
— Значит, ты мне уже тогда изменяла?
— Я искупила свою разгульную молодость. — И серьезно, с укором: — Почему ты скрываешь от меня свою работу?
— От неуверенности в себе, — признался почти семидесятилетний композитор. — Я разучился выражать себя напрямую. То я пишу на тему Корелли, то на тему Паганини. А здесь — признание в любви без посредника. Страшно!..
— Я не спрашиваю, кому это признание. Оцени мою сдержанность.
— Ты сама знаешь. Тихо я говорю о любви к тебе, громко к России.
— Значит, это что-то монументальное?
— Симфонические танцы.
— Вот те раз! — разочарованно сказала Наталия Александровна. Почему не симфония?
— Ты предваряешь мой разговор с корреспондентом, которого я жду. Но ему я этого не скажу. С симфониями у меня тяжелый счет. Партитуру первой я сжег. О второй писали, что она выжата из проплаканного носового платка. Третью, мою лучшую вещь, обвинили в отсталости и эпигонстве. Может быть, «Симфонические танцы» окажутся счастливее. Как бы то ни было — дело сделано. В относительной тишине мне не писалось, когда стало так плохо, так тревожно, на меня наехало. Я уже забыл об этой странной силе, а она, оказывается, жива. Таилась до поры в ивановской гречихе.
— Ты доволен?
— Я забыл это чувство. Но свалилась тяжесть с души. Я стал ближе к чему-то бесконечно для меня важному.
— Мистер Рахманинов, вас спрашивают! — доложил слуга.
— Просите… Это корреспондент. Дай ему виски, много виски. Тогда эти ребята добреют.
— Неужели тебе нужна их доброта?
— Неужели тебе жалко виски?.. Мне почему-то не хочется, чтобы «Симфонические танцы» срамили.
Вошел немолодой, солидный человек, одетый без обычной журналистской броскости; в его одежде не более трех-четырех цветов, что для американца тех лет — верх корректности. Назвавшись Смитом или Джонсом, он сообщил, что ведет музыкальную колонку в «Нью-Йорк таймсе». После этого перед ним поставили поднос с виски, льдом, содовой и бокалом, но он заявил, что не пьет, чем смутил и озадачил Рахманинова.
— Насколько мне известно из ваших скупых ответов моим коллегам, — начал корреспондент, — вы объясняете свое долгое молчание утратой Родины?
— Да, когда оборваны корни, соки не поступают.
— А разве Америка не стала для вас второй родиной?
— Я благодарен Америке за приют, но второй родины не бывает, как и второй матери. Приемная мать никогда не станет той, что дала тебе жизнь.
— А как же мистер Стравинский — он плодовит.
— Возможно, для атональной музыки, — Рахманинов улыбнулся, — не нужна мать-Родина. Это выводится в банке, как гомункулус. Но своей популярностью мистер Стравинский обязан тем, что создал в России: «Жар-птица», «Петрушка», «Свадебка».
— Вас обвиняют в огульном отрицании атональной музыки.
— Нельзя отрицать то, что существует. Просто мне она ничего не говорит. Это музыка без сердца. Я не верю, что она выйдет когда-либо за пределы университетских кругов. Отсталость? Что ж, я принимаю этот упрек.
— Несколько слов о вашем новом произведении?
— Мне думается, я сказал в нем, что хотел.
— А корни? Или это бескорневое растение?
— Корни проросли из моего обострившегося чувства России. Из страха за нее.
— Но, похоже, ей ничего не грозит. Мистер Сталин ловко увильнул от войны.
— Не уверен… А за любимых всегда боишься.
…С диким воем проносятся немецкие самолеты и обрушивают на тихую землю чудовищный бомбовый удар. Рахманинов вздрогнул, прикрыл глаза, поднял руки к ушам. Волна за волной заходят на бомбежку пикирующие «юнкерсы»… Видение исчезло. Перед Рахманиновым — удивленное лицо корреспондента.
— Что с вами? — спросил корреспондент. — Вы как будто заглянули в ад.
— Похоже на то… — пробормотал Рахманинов.