Ибо была она невероятно, волшебно, несказанно красива. То есть красива настолько, что единственного взгляда на нее — коли это взгляд мужчины — было достаточно, дабы вмиг забыть и про подкидыша, и про то, что ей когда-нибудь суждено стать чьей-то женой и чьей-либо матерью. Потому как не было в целом свете женщины прекраснее нее, как не было на свете и другой девушки на выданье, столь неподходящей для брака. Неподходящей не вопреки красоте своей, а благодаря ей и из-за нее. Короче, красота ее не только восхищала, но и отпугивала тех, кто когда-либо глядел на нее глазами мужчины, и не только не раздражала, не только не вызывала ревности, но и пробуждала жалобное сочувствие у тех, кто приходились ей сверстницами и большинство из которых уже успело благополучно выйти замуж и родить детей. В общем, когда вдруг наши прознали, что из соседнего ущелья к ним засылают сватов, все как один решили встать на защиту того, на что сами и не покушались и что, как им казалось, было чем-то вроде их общего достояния — они решили встать на защиту ее красоты, которую дозволено было лишь созерцать, а не присваивать, тем более — какому-то ветреному чужаку, что даже и оценить-то ее был не способен. Вот что оскорбляло больше всего — не способен был оценить, иначе ни за что бы в мозгу его не вызрела мысль на ней жениться! Для наших она была равносильна самому тяжкому преступлению или буйному помешательству. Пожелать жениться на Лане — это все одно что захотеть накинуть петлю на радугу, собрать в бурку все звезды или съесть заживо водопад. А суметь жениться на ней — все одно что осквернить плевком небо, придушить радугу или запить водопадом звезды. Это было так же нелепо и невозможно, как изнасиловать всех женщин на земле или истребить разом весь род мужской. Жениться на ней — значило опорочить святыню, ибо красота ее была столь совершенна и окончательна, что каждый из нас, от мала до велика, читал в ней грядущую обреченность, с которой нельзя породниться так же, как с мимолетным мгновеньем или с озарившей ненастье молнией. И посягнуть на обреченность было гадостью, немыслимым кощунством, против которого восстали мы плечо к плечу, когда раздался свист дозорных. Мы выстроились по дороге грозной цепью, сомкнувшись общей опасностью и общей честью, и остановили их повозки общим молчанием, не унизившимся ни до слов, ни до разъяснений, так что те, чужаки, попытавшись было сперва уластить его вежливой трусостью, очень скоро откланялись и покатили назад, восвояси.
В тот день мы были сильными настолько, что еще прежде, чем воротились каждый в свой хадзар, возненавидели день завтрашний, потому что знали: такими сильными бывают только раз. Потом приходят будни. Приходят будни и начинают копаться в мелочах. Будни копаются в мелочах и с головой погружаются в мелочность. Такие будни длятся очень долго. Три года для них — совсем не срок...
А спустя три года разражается беда и уносит в ледяном потоке обреченную красоту, которую когда-то сильные мужчины отстояли, встав плечо к плечу...