Уже во 2-й половине XIX века появился совершенно другой перевод «1000 и 1 ночи», ставший невероятно важным событием для всего англоязычного мира и сделанный совсем другим человеком – сэром Ричардом Френсисом Бертоном, чья жизнь сама напоминает какую-то волшебную сказку. Изгнанный за невыносимый характер из университета, он отправляется в армию служить Британской империи на востоке. Там он тоже, с одной стороны, всех раздражал своим характером, а с другой стороны, поражал окружающих своей эксцентричностью: он одевался в восточную одежду, изучил восточные языки; дальше он путешествовал по невероятным местам в Азии, странствовал в Африке, искал истоки Нила, на него напало какое-то дикое племя сомалийцев и копьем пронзило ему щеку, и он всю жизнь носил этот шрам, потом он был дипломатом и очень скучал, загнанный делами службы в провинциальный Триест… После его смерти жена сделала ему гробницу в виде бедуинского шатра, потому что, очевидно, только в таком месте он и мог упокоиться. И посреди этой своей головоломной, полной безумных авантюр жизни он написал очень много книг, он написал «Книгу мечей», он написал книгу о Камасутре и, наконец, он перевел сказки «1000 и 1 ночи», превратив их в такую Камасутру XIX века. Борхес пишет о Бертоне: «Более всего он ненавидел евреев, демократию, министерство иностранных дел и христианство; особо почитал лорда Байрона и ислам. Одинокий труд сочинительства он возвысил и разнообразил: с рассветом он садился в просторной зале, уставленной одиннадцатью столами, на каждом из которых лежал подготовительный материал для книги, а на одном – цветок жасмина в стакане с водой»[81]
. Эстет и авантюрист, Бертон уже просто смаковал все непристойные детали «1000 и 1 ночи», и, очевидно, даже их раздувал. Изначально перевод Бертона распространяли только по закрытой подписке, но затем он стал классическим и оказал огромное влияние и на восприятие «1000 и 1 ночи» в английском мире, и на английский язык, и на английскую литературу, мышление и общество, надолго заразив Запад влюбленностью в Восток.На рубеже XX века на волне уже вошедшего в моду ориентализма будет сделан новый перевод «1000 и 1 ночи» – перевод на французский язык, который совершил человек по имени Жозеф-Шарль Мардрюс, приехавший в Париж из Ливана. Он называл себя мусульманином по рождению и парижанином по случайности и перевел «1000 и 1 ночь» в совершенно декадентском стиле, который лучше всего демонстрирует опять Борхес: «Шахразада-Мардрюс рассказывает: “По четырем каналам с восхитительными изгибами, проведенными в полу залы, текли потоки, и русло каждого из них окрашено было в особый цвет: русло первого канала – в порфирно-розовый; второго – под цвет топаза; третьего – под цвет изумруда; а четвертого – под цвет бирюзы; вода таким образом окрашивалась в зависимости от цвета русла и, освещенная мягким светом, проникающим сквозь высокие шелковые занавеси, играла на окружающих предметах и мраморных стенах прелестью морского пейзажа”». Дав вдоволь налюбоваться разливом этой восточной роскоши, Борхес ядовито добавляет, что он сличил этот отрывок в нескольких других переводах: «Из них я узнал, что в оригинале десять строк Мардрюса звучат так: “Три потока сливались в мраморном разноцветном водоеме”. Все»[82]
.А. Летчфорд. Иллюстрация из «Книги тысячи ночей и одной ночи».
Так по-разному разные эпохи и страны впитывали фольклор. XIX век узнает фольклор, и собственный как источник национального духа, и восточный, распахнувший перед Европой целый мир чуждой и завораживающей экзотики. Неслучайно вторая половина XIX века – это время потрясающего расцвета этнографии. Сначала сказки принялись записывать, попросту говоря, недалеко от дома – те же братья Гримм, например, путешествовали по Германии, не более того. А этнографы второй половины XIX века уже зафиксируют африканские, австралийские, индейские, индийские мифы, сказки, – начинается этот сбор широчайшего полевого материала, этого огромного, невероятного богатства мирового фольклора.
А дальше уже литературная сказка будет все больше и больше, на первый взгляд, дистанцироваться от фольклорных сюжетов, а в действительности во многом их воспроизводить. Так, «Хоббит» Джона Толкина (1937) – на мой взгляд, абсолютный идеал литературной сказки – выстроен вполне по пропповской схеме, хотя Толкин, конечно, Проппа не знал (первый перевод «Морфологии сказки» на английский язык вышел в 1958 году).