Недавно опубликованное исследование Т. А. Бернштам, базирующееся на восточнославянских этнографических материалах Нового и Новейшего времени, свидетельствует об определяющем и доминирующем значении христианского эсхатологического учения в комплексе народных воззрений о смерти, частном суде, «чистых» и «нечистых» умерших[724]
. Однако, до сих пор в народных представлениях существует явная двойственность в понимании того, где пребывает душа умершего человека – в загробном мире или в своей могиле. Это явное противоречие – лишь частичное проявление общей неоднозначности и расплывчатости картины загробной жизни в славянской мифологии[725]. По видимому, подобные взгляды обличал в XII в. Кирилл Туровский: «да егда видиши тело погребено в земли, не мни ту суща и душа: ни от земля бо есть душа, ни в землю входить» и «пред Бог приходить с преставленым к ней ангелом»[726]. Показательно, что слово «душа» употреблялось в раннем русском летописании в смысле «жизнь» и лишь с XII в. оно приобретает христианское значение бесплотной субстанции[727].Народная традиция, зафиксированная в текстах XIX–XX вв., не содержит единой, целостной картины «того света» – она зависит от жанровых особенностей текста, степени влияния христианской традиции, а также функций и целей, ради которых этот текст воспроизводится в реальной коммуникативной ситуации[728]
. Характерны для данной культурной ситуации распространенные взгляды о возможности посетить потусторонний мир и вернутся, что указывало на его «доступность»[729].С этими явлениями уместно сопоставить некоторые языковые данные из церковнославянской книжности. В древнейших памятниках старославянского языка (X–XI вв.) закреплены представления о дуальной оппозиции временной жизни на земле (
Таким образом, лексический пласт славянской культуры периода христианизации довольно определенно отражает многоплановость религиозно-мировоззренческого восприятия смерти и посмертного существования, создававшую условия для сочетания базовых положений христианства с элементами языческих воззрений.
Заключение
Исследуя процессы перехода от язычества к христианству в ранней Руси, следует иметь в виду, что собственно принятие христианской веры – любым человеком, жившим и живущим на Земле – не может быть в полной мере объяснено терминами научной лексики. Очень точно сказал об этом философ и богослов отец Сергий Булгаков. Он писал о раннем христианстве, но в расширительном значении его слова можно отнести и к древнерусской эпохе: «Поверить в Христа было тогда так же трудно, а если хотите, и так же легко, как и теперь, ибо слово о кресте и предлагалось, и принималось – тогда и теперь – не рассудком и не разумом, которому остается только признать совершившийся уже факт этого принятия и так или иначе его осмыслить и оправдать, но каким-то таинственным, внутренним переживанием – неизъяснимым, ибо иррациональным, точнее сверхрациональным, как новое рождение, как жизнь, как смерть, как любовь»[732]
.Христианизация Руси, «доступная» нам в данных письменных и археологических источников, предстает как многогранный феномен, очевидный в основных его проявлениях и предельно сложный для понимания, если видеть за ним всю глубину и сокровенность личного религиозного опыта наших далеких предков. Утверждение новой веры объективно не могло создать некоего «равномерного» и одинакового во всех слоях обществах христианского мировоззрения. И это не объяснялось степенью отказа от языческого наследия. По верному заключению Г. П. Федотова, «есть столько же типов русского христианства, сколько исторических типов русского человека, а может быть, и еще больше. Если каждый народ по-своему переживает христианство, то и каждый культурный слой народа имеет свой ключ к христианству или, по крайней мере, свои оттенки»[733]
.