Почти на каждой странице этого фундаментального путевого дневника высокоученый Топсиус упоминает и обо мне с уважением и приязнью, именуя меня не иначе как «родовитым лузитанским фидалго». Видимо, мое дворянское достоинство (которое он возводил чуть ли не к роду Барка) приятно щекотало самолюбие сего образованного плебея. Помимо этого, знаменитый Топсиус пользуется моей особой для другой цели: на всем протяжении своего пухлого труда он приписывает мне высказывания, обличающие тупоумную, слюнявую набожность, а затем опровергает с блеском и красноречием мои заблуждения. Так, например, он пишет: «Осматривая такие-то развалины времен крестового похода Готфрида Бульонского, именитый лузитанский фидалго утверждал, что господь, проходя по означенному месту в сопровождении святой Вероники…» — и тут же обрушивает на меня велеречивое, сокрушительное опровержение.
Поскольку, впрочем, приписанные мне речи по богатству мыслей и богословскому великолепию не уступают проповедям Боссюэ, я не стал посылать в «Кельнскую газету» заметки с разоблачением коварных приемов, к каким прибегает изощренная германская ученость ради победы над незамысловатой пиренейской верой. Но есть в «Обследованном Иерусалиме» один пункт, коего я не могу оставить без решительного возражения. Я имею в виду то место, где почтенный Топсиус говорит о двух бумажных свертках, которые я всюду возил с собой и с которыми постоянно возился во время моего благочестивого паломничества — от переулков Александрии до кряжей Кармела. В витиеватой манере, свойственной его академическому красноречию, доктор Топсиус пишет: «Именитый лузитанский фидалго хранил в этих пакетах горсть завещанного дедами праха, который он бережно собрал у подножия увенчанного башнями родового замка, прежде чем решился покинуть священные пределы отечества…» Вот поистине литературный слог, достойный всяческого порицания! Ведь фраза эта внушает всей читающей Германии вывод, будто я таскал с собой по святым местам кости моих предков, завернутые в серую бумагу!