Если даже Хендрикье обиделась на то, что с ней простились так холодно, она этого не показала. В том, как она ушла, чувствовалась дерзость, вероятно, не преднамеренная, а просто объяснявшаяся тем, что девушка на ходу покачивала бедрами и за спиной у нее развевался бант передника. Художник выждал, пока шаги ее затихнут наверху, и лишь после этого вышел в темную переднюю, предварительно погасив свечу. Взбираясь по лестнице, он думал о своей холодной постели и воспоминаниях, приходивших к нему в последнее время перед сном: до сих пор, засыпая, он принимал иногда дуновение воздуха за волосы Саскии, падающие ему на лицо, одеяло на плече — за прикосновение ее руки, и эта иллюзия была то убийственно горькой, то невыразимо сладостной… Хотя ночь была отнюдь не холодной, он вздрогнул, по телу его побежали мурашки, и лишь тогда, когда большой колокол на Старой церкви пробил два, художник успокоился настолько, что смог растянуться меж прохладных несмятых простынь.
Если бы не доктор Тюльп, Рембрандту, пожалуй, не пришло бы в голову возобновить свои загородные прогулки с Титусом. В последнее время врач нередко навещал дом на Бреестрат — болтал, пил вино, щелкал орехи в маленькой гостиной, смотрел в зале работы своего любимого Сегерса, взбирался на третий этаж и приглядывался к тому, что делается в мастерской. Он откровенно восторгался новыми автопортретами и подолгу задумчиво стоял перед незаконченным посмертным портретом Саскии: с лицом, покрытым более многочисленными морщинами, чем ей полагалось бы по годам, но более безмятежная, чем ей удавалось быть при жизни, она глядела вниз с полотна, и взор ее был сосредоточен и торжествен, а рука неподвижно лежала на успокоившейся груди. Но хотя Тюльпу следовало бы одобрительно отозваться и о том, как успешно подвигается работа, и о том, какой уют и безупречный порядок царят в доме, Рембрандту было ясно, что врач видит в этом великолепном здании лишь место, откуда желательно почаще убегать, а в увлечении художника своей обнаженной душой и неуловимыми воспоминаниями — не слишком полезное для него занятие, которое следует время от времени прерывать. С годами врач стал еще более чуток и наблюдателен. Он стоял, подняв тонкое желтоватое лицо, и хозяину казалось, что гость вынюхивает то, чего он сам предпочел бы не замечать. Тюльп, казалось, улавливал все — и обострявшуюся натянутость между Гертье и Хендрикье Стоффельс, и то, как Титус натравливает одну на другую, и некоторую отчужденность прежде столь преданного Фердинанда Бола.
— Выезжайте-ка за город с мальчиком, и заодно берите с собой женщин, а то старшая выглядит у вас, как очищенная картофелина, младшая — как увядший стебель сельдерея, и даже та, что помоложе одной и постарше другой, теряет свою красоту.
Нет, Хендрикье не теряла свою красоту — это было неверно. Красота ее становилась более зрелой, но девушка старалась не показывать, как она хороша. Если лицо ее, в самом деле, показалось гостю подурневшим, то лишь потому, что она научилась придавать ему менее открытое, менее живое и более настороженное выражение, и виной тому была не столько тяжелая работа и натянутость, царившая в доме, сколько сам хозяин. Беда заключалась в том, что он не знал, как вести себя с девушкой: в обращении с ней он был так же непостоянен, как щепка, крутящаяся в водовороте, а Хендрикье, вначале чутко отзывавшаяся на каждую перемену в его настроении, в конце концов растерялась, а потом стала держаться со строгостью, которая совершенно ей не шла. Бывая в хорошем расположении духа, Рембрандт шутил с ней, выслушивая ее забавные суждения о том, что он пишет, предлагал пойти с ней на рынок за молоком. Затем печаль вновь охватывала его легко уязвимую душу, и художник спрашивал себя, как может он находить удовольствие в ее веселости, в ее простоватых шутках и пренебрегать бедной Гертье, его сотоварищем по несчастью, безмолвной подругой долгих недель траура, ради девчонки, которая вот-вот уволится и выскочит замуж. В такие минуты, а также во время ссор, возникавших у нее с Гертье — теперь Хендрикье ощетинивалась и выгибала спину, как кошка, при любом замечании и даже намеке, — он считал своим долгом брать сторону пожилой женщины и уже два раза указывал молодой на то, что дерзость не подобает ни ее возрасту, ни положению. А потом, сожалея о своей строгости, он опять становился добр, слишком добр и предупредителен… Но теперь девушка устала от этого непостоянства: как хозяин ни вел себя, она будет с ним всегда одинакова — и утром, и днем, и вечером. Теперь она держалась чопорно и ходила так, словно слишком сильно затянута в корсет или с колыбели приучена к дворцовому этикету. Ее подвижное лицо стало таким же невыразительным, как размалеванное лицо манекена. И все же она ни в коей мере не утратила своей красоты.
— Мальчику нужно солнце. Разве так уж трудно выбрать воскресенье и отправиться на прогулку? — настаивал Тюльп.