Бедняжка полностью утратила рассудок, окончательно помешалась. Обвинения, которые она выдвигала против него в этой пространной казенной бумаге, не были подсказаны Гертье ни злобой, ни отчаянной решимостью заставить его покориться ее желаниям: в ее помутившемся сознании все они стали бесспорными и непреложными фактами. Он любил ее, собирался взять в жены, и она достойна этой любви. Где еще, — кричала помешанная, с рыданьями упав перед Рембрандтом на колени, обняв его ноги и прижимаясь к ним мокрым от слез лицом, — где еще найдет он такую женщину, которая сумеет чинить его одежду, вести его денежные дела и стать второй матерью его ребенку? Она была так убеждена в своей правоте, придумала или перетолковала такое множество подробностей, якобы доказывавших его глубокую любовь к ней и благородные намерения, что художник не без тревоги ожидал приезда ее брата Виллема. А вдруг он тоже поверит в эти бредни, настоит на передаче дела в суд, и те люди, которые глумятся над его картиной, висящей в Стрелковой гильдии, получат куда более смачную пищу для пересудов и ликования? Но Виллем, унылый взлохмаченный мужчина, подошел к делу здраво, хоть и не до конца разобрался в нем. Бедная сестра! Она всегда была со странностями, а уж после смерти мужа и подавно. Его милость был терпелив с ней сверх всякой меры. Взять ее жалованье за полгода, как это предлагает его милость, значит, принять под давлением нужды гораздо больше того, что полагается Гертье. Цепочка, которую его милость столь великодушно подарил ей и еще более великодушно отказывается взять обратно, будет продана, а деньги пойдут на маленькие излишества, дозволяемые обитателям сумасшедшего дома в Хауде. А ее, безусловно, придется поместить в сумасшедший дом, если она и впредь будет вести себя так же буйно, как сейчас: ведь она запустила кружкой в Хендрикье Стоффельс, подхватила Титуса на руки и пыталась убежать с ним из дому, наглоталась горчичного отвара, решив, что это яд.
Пока Гертье в таком состоянии, ни он, ни его жена не могут нести за нее ответственность.
Иск о нарушении брачного обещания несколько отвлек их от всех этих отвратительных подробностей. Виллем дважды объяснялся в Городском совете и давал показания под присягой; несчастную женщину, ослабевшую после горчичного отвара, тоже пришлось доставить туда и показать соответствующим властям; художник вместе с Хендрикье Стоффельс долго составляли, писали и подтверждали под присягой свои показания по делу. Над их головой пронеслось целых пять кошмарных дней, оглашенных воплями перепуганного Титуса, отравленных присутствием в доме чужого человека и омраченных угрозой новых выходок со стороны больной, прежде чем были получены нужные оправдательные документы с приложением городской печати. Виллем с Гертье уехали, как и собирались, в субботу. В час дня Хендрикье вынесла их вещи в приемную, нашла подводу, которая могла их подвезти до половины пути на Хауду, и собрала им на дорогу корзинку с холодной птицей, сухарями и печеньем. Она помогла бедняге Виллему стащить растрепанную, нелепо закутанную Гертье вниз по лестнице, а когда девушка, пытаясь помешать яростной вспышке в минуту прощания, встала между больной и Рембрандтом, она получила в награду за свою самоотверженность кровавую царапину через всю щеку, от глаза до рта. После того как Виллем с сестрой наконец уехали, она, не проявив и тени обычной женской слабости, не стала ни глядеть на художника в ожидании благодарности или сочувствия, ни жаловаться на усталость, а энергично выпрямилась и начала устранять беспорядок, в который пришел дом за время сборов и отъезда.
— Вы бы лучше сходили к Бонусу да спросили, не надо ли полечить вашу царапину, — посоветовал ей Рембрандт, вынимая из шкафа плащ и шляпу и направляясь к двери.
Хендрикье не спросила, куда он идет и когда вернется, а только ответила, что беспокоить доктора Бонуса нет смысла — ей уже приходилось лечить такие царапины черным мылом и уксусом. И Рембрандт ушел, желая лишь одного — не видеть своего дома, онеметь от холода, бродить до тех пор, пока изнеможение и непогода не лишат его способности размышлять о том, чем была и чем стала его жизнь, от которой бог или судьба оставили только обломки да пепел.
Художник промок до костей и лишь тогда заставил себя вернуться на Бреестрат. Стоило ему заметить с каменного мостика фасад своего дома, как этот вид подействовал на него, словно повторный приступ болезни; однако, когда он отпер дверь и вошел в переднюю, холодный ком, бившийся в его груди, начал быстро оттаивать. Словно в ожидании праздничного приема, все свечи были зажжены, плиты свежевымытого пола сияли чистотой, а из дальних комнат волнами шли тепло и запах пекущейся имбирной коврижки. Художник постоял у двери, наслаждаясь тишиной, но тут появилась Хендрикье Стоффельс в алом корсаже и юбке, которых она не надевала с того самого дня, когда к Рембрандту пришел посланец Городского совета.