Читаем Рембрандт полностью

Хендрикье радовалась, но не так сильно, как ему хотелось. Ей было непонятно, почему заказ из Италии лучше заказа в Голландии и почему восемьсот флоринов, хоть это и баснословная сумма, больше облегчат его положение, чем две тысячи четыреста тех же флоринов, полученные им четыре года тому назад от принца Фредерика-Генриха. Словом, Хендрикье в такой прискорбно малой степени разделила праздничное настроение Рембрандта, что он ушел в мастерскую — на учеников, по крайней мере, известие произвело должное впечатление. Они разразились рукоплесканиями, подняли свист и топот, а потом, когда все спустились вниз обедать, за столом было столько разговоров о славе этого самого Руффо, что Хендрикье осталось лишь упрекать себя в маловерии и невежестве.

От последнего она попыталась избавиться, спросив у госпожи Ладзара, кто такой Аристотель и зачем ему было созерцать бюст Гомера. Но госпожа Ладзара чересчур усердно пришла ей на помощь, и к ужину в голове Хендрикье Аристотель перепутался с Платоном, а Платон с Александром. Но она все равно не осмелилась бы обнаружить свою новоявленную ученость, будь даже у нее хорошее настроение. А настроение у нее было плохое: она опять поддалась бесполезной и греховной скорби о своем умершем ребенке.

Вот уже полгода, с тех самых пор как она опустила его в могилку, она твердила себе, что ребенку не суждена была долгая жизнь. Он был плодом греха, а грех ведет к смерти. Титус рыдал так сильно, что это даже поразило ее в одиннадцатилетнем мальчике — он не хотел терять маленькую сестричку со смуглой кожей и темным пушком на круглой головке; Рембрандт тоже чуть-чуть поплакал, хотя для него и это было много; но у самой Хендрикье глаза остались сухими. Она стояла у могилки, прямая и застывшая: ей не позволял поддаться горю страх перед божьей десницей, которая уже покарала ее и могла покарать еще страшнее. За эти полгода невыплаканные тогда слезы не раз начинали неожиданно струиться у нее из глаз, так и не принося ей облегчения: как только Хендрикье переставала плакать, скорбь снова скапливалась в ее сердце, словно облака, про которые в Библии говорится, что они возвращаются после дождя. Не в силах была ее утешить и добрая госпожа Пинеро, постоянно твердившая: «Полно! Вы еще молоды, у вас будет другой». Хендрикье не хотела другого: маленькие, невидящие глазки, жадно сосущий ротик и скрюченные ручонки девочки принесли ей большую радость, по радость эта была слабее страха, который томил ее в дни, когда уже стало невозможно скрывать то, что она носила в себе. Некоторое время она еще ходила в церковь в свободном черном плаще и лживыми устами принимала там причастие господне; затем, когда и плащ, перестал скрывать ее беременность, она предупредила пастора Брукхейзена, что уезжает на три месяца в Рансдорп ухаживать за больной сестрой, и все эти три последние месяца, все знойное лето, не выходила из дому, боясь даже подойти к окну и подышать воздухом…

После ужина, наблюдая при неверном свете камина — свечей художник велел не зажигать — за радостно возбужденным лицом Рембрандта, Хендрикье опять окаменела от страха. Подобное возбуждение обычно кончалось у него любовной вспышкой, а сегодня Хендрикье меньше всего на свете хотелось предаваться любви.

Для любви нужно, чтобы голова была ничем не занята, а голова Хендрикье разрывалась от забот. Для любви нужно, чтобы на сердце было легко, а ее сердце было отягчено скорбью по умершему ребенку. Для любви нужно, чтобы тело было теплым и податливым, а у нее оно было таким холодным и оцепенелым, что даже яркий огонь не согревал его.

— Тебе нездоровится? — спросил Рембрандт, наскучив тягостным молчанием, которое слишком долго висело между ними.

— Нет. Я просто немножко устала.

— А тогда иди и сядь ко мне на колени.

Вот они, мужчины: стоит им свистнуть, как ты уже должна бежать на свист, а если не побежишь, тебя назовут бесчувственной!

— Что с тобой, Хендрикье? Ты не любишь меня?

Такой вопрос тоже может задать только деспот.

На него один ответ — длинный перечень обвинений. Разве я жила бы с тобой без брака, если б не любила тебя? Разве стала бы ходить в широком черном плаще из страха перед пастором Брукхейзеном? Разве высидела бы взаперти три долгих месяца? Разве работала бы, как лошадь, чтобы содержать в чистоте твой дом и кормить твоих учеников?

— Конечно, люблю. Да ты это и сам знаешь, — отозвалась она.

В конце концов Хендрикье села к нему на колени, и Рембрандт стал целовать ее безжизненные губы, но тут, прервав их тягостное уединение, раздался стук в дверь. Хендрикье отперла и увидела на пороге внушительную фигуру какого-то незнакомого человека.

— Дома сегодня хозяин? — осведомился пришелец.

Говорил он довольно вежливо, но в голосе его слышались нотки досады, а в светлых голубых глазах читалось некоторое смущение.

— Да, ваша милость, — ответила Хендрикье и вспыхнула: Рембрандт запретил ей употреблять это раболепное обращение в разговоре с кем бы то ни было. — Он в маленькой гостиной. Входите, пожалуйста.

Перейти на страницу:

Все книги серии Жизнь в искусстве

Похожие книги