Первый короткий и неприятный разговор с сыном состоялся осенью, но вот какою? Осенью, когда после неудачи с картиной для ратуши он взялся за групповой портрет синдиков, а Хендрикье решительно отвернулась от мальчика и показала, что вся ее любовь и верность целиком принадлежат его отцу? Или в другую осень, может быть, даже следующую, когда страх сдавил все живое в нем своей черной неумолимой лапой? В ту осень, когда, услышав во дворе странные звуки, он выбежал из дому и увидел, что Хендрикье рвет и вся трава вокруг забрызгана кровью, хлынувшей с ее бедных, побелевших, задыхающихся губ?
— Боже мой! Что с тобою, Хендрикье? Ты кашляешь кровью?
— Нет, нет, это не кашель, а только рвота, — ответила она, словно это могло служить утешением: бедняжка знала, от чего умерла ее предшественница, которую она никогда не помянула ни одним ревнивым словом, женщина, за чью душу она каждый день молилась и чьего ребенка она растила с неменьшей нежностью, чем своего собственного. — Это пустяки, поверь, пустяки. Всему виной виноград: мне нельзя его есть, особенно со шкурками.
Какой же все-таки осенью?.. Рембрандт не мог вспомнить, не мог представить себе холодную комнату, потухший, полный золы камин, где он, пока Хендрикье лежала наверху, забывшись тяжелым сном, сидел в ожидании мальчика. Он хотел поговорить с Титусом: последние четыре дня сын его являлся домой только для того, чтобы переодеться или лечь спать. «Здесь дом, а не постоялый двор», — вот и все, что Рембрандт хотел сказать сыну, но вместо этого у него вырвался целый поток обидных слов. Художник и сам не подозревал, что думает о таких вещах: все получилось потому, что Рембрандт был погружен в безнадежность и одиночество, а молодой человек казался таким счастливым и радостным, да еще громко насвистывал, не думая, что может разбудить Хендрикье и девочку, спавших наверху.
— Где ты был? Опять у ван Лоо?
Рембрандт произнес это имя презрительно и аффектированно, умышленно подражая жеманным повадкам Магдалены ван Лоо и ее матери. Они принадлежали к боковой ветви дома Эйленбюрхов и перебрались в Амстердам после смерти главы семьи. Небольшие деньги, оставшиеся у них, они тратили гораздо осмотрительнее, чем сам Рембрандт истратил крупные; поэтому их дом на Сингел был полон разными дорогими вещицами и даже сохранял некоторое, хоть и поблекшее изящество. Мать выглядела, как старая деревянная статуя девы Марии, украшенная чепцом с розовыми лентами; дочь, семнадцатилетняя девушка, была полинявшей копией Саскии, и Рембрандту казалось, что своим невыразительным лицом, жидкими мягкими волосами и томными манерами она оскорбляет память о женщине, которую он любил. Но какими бы ни были две эти женщины, Титус привязался к ним, а они к нему. Поэтому, когда он услышал, как издевательски отец произнес их имя, глаза его сузились, а рот сурово сжался.
— Да, у них. Где же мне еще быть? Разве ты предпочитаешь, чтобы я пил в таверне или бегал к шлюхам?
— Но вот уже четыре дня, как дом служит для тебя местом, где ты лишь умываешься да ночуешь.
— А что мне еще тут делать? Сидеть и молчать, как пень, пока ты глазеешь на меня? Ты злишься на меня с тех пор, как я сказал, что тебе лучше не браться за «Юлия Цивилиса»; а когда я оказался прав, ты озлился еще больше. Думаю, что здесь все, кроме, может, Корнелии, предпочли бы вовсе не видеть меня.
Рембрандт запамятовал, что он тогда ответил, но раздражение и горечь, конечно, не забылись, а стали еще острее, когда привязанность Титуса к бесцветной девчонке превратилась в нежность, а нежность каким-то невероятным образом переросла в чувство, которое молодой человек, обманывая себя, принимал за любовь. Влюбиться в эту вялую маленькую Магдалену? По целым дням нетерпеливо дожидаться минуты, когда можно будет услышать ее шепелявый детский голос? Расхаживать вечерами по улицам с этим тощим ничтожеством? Рембрандту казалось, что по каким-то необъяснимым причинам Титус нарочно выбрал полную противоположность всему, чему учила его любить семья.
Вскоре после этого, прохладным пасмурным утром, его дорогая подруга, эта неутомимая труженица, сползла с постели, натянула на иссохшее, сморщенное тело часть одежды и тут же снова откинулась на подушки, без кровинки в лице, но улыбаясь, словно поймала себя на какой-то глупой шалости.
— Знаешь, — сказала она, — я, кажется, больше не работница.