Он опять смолк, вздохнул и поглядел в угол, где перед иконой в богатой ризе теплилась, мерцая слабым светом, лампада, и вдруг, словно решившись, глухо проговорил:
– Я русский…
– Отец! – в ужасе отпрянул прочь молодой человек.
– Что с тобой? Что так тебя испугало? – вперил в него взор старец.
– Ты… ты – русский?
– Да…
– Стало быть, и в моих жилах течет русская кровь?
Старик утвердительно склонил голову.
– Я русский только по происхождению… да! Понимаешь, по происхождению… – заговорил он. – Отечество само разорвало со мною всякую связь… Понимаешь ли ты, юноша: всякую!
– Ты был изгнан?
– Я бежал!
– Что понудило тебя к этому?
– У меня отняли все дорогое мне, а потом лишили чести.
– Чести?
– Да… Меня обвинили в преступлениях, которых я не совершал.
– Стало быть, не отечество, отец, порвало с тобой связи, а ты с ним…
– Как хочешь толкуй это…
– Тогда ты страдалец и герой!
Старый Тадзимано усмехнулся и покачал своей седой головой.
– Нет, сын мой, я не герой, – тихо проговорил он, – позволь мне не говорить того, что мне так тяжело вспоминать. Прошу тебя поверить мне в одном: когда я был обвинен, я был невиновен… Когда это случилось? Мне больно вспоминать… больно, сын… От раны, которую нанесли мне тогда, до сих пор страждет моя душа… страждет, мой сын… Не надо вспоминать, не надо!
Петр стоял уже на коленях около отца. По лицу старика ручьем текли слезы. Он весь дрожал от овладевшего им нервного волнения. Молодой человек чувствовал, что при виде плачущего отца слезы подступают и у него к горлу…
– Когда я умру, ты, мой старший, – заговорил опять старец, – найдешь в моих бумагах пакет. Он под моей печатью. Там для тебя, для вас я описал все… Тогда, тогда все узнаете! А теперь вот что… Ты назвал меня героем… Нет, нет! Если бы возможно было вернуться в прошлое, если бы возможно было начать жизнь опять с того момента, когда над моей головой разразился весь ужас, постигший меня, и если бы я невинно был вновь обвинен, я, сын мой, я… не бежал бы…
– Что ты говоришь, отец? – воскликнул Петр. – Ты остался бы страдать?
– Да, потому что в том страдании величайшее счастье, а в теперешнем счастье величайшее страдание…
– Я не понимаю тебя!
– Тебе и не понять меня… Невинно страдая, я нашел бы себе утешение в сознании моей невиновности… да! Я в своих глазах был бы превыше всех людей, и у меня оставалось бы утешением, что мои муки, мою безвинность видит Бог, которому я верую. Невинно страдая, я остался бы на своей родине, среди людей, которые даже мне, отверженному, не были бы чужими… Палач на русской каторге все-таки был бы мне родным братом по родине, по одинаковой крови, текущей в наших жилах… А здесь… здесь я состарился, но все мне здесь чуждо… все! Даже вы, мои дети, вы, мои любимые дети, и вы мне чужие…
Старец остановился.
Он устал, дыхание его становилось все более и более прерывистым.
После недолгого отдыха Тадзимано заговорил с еще большим волнением. Он уже не с сыном беседовал, а выражал вслух свои сокровенные мысли, хотя его руки лежали на голове Петра.
– В Европе человека, ради чего-либо, даже ради самых благородных побуждений изменившего своей религии, называют ренегатом… Там это позорнейшая кличка. Кто изменяет религии, тот разрывает связь со всеми своими предками, ибо религия – единственная связь человека с его прошлым. Я не изменил религии, с которой родился на свет, но я тот же ренегат… Я хуже всякого отщепенца и познал это здесь. Здесь я научился любить родину, ибо на этих островах нет человека, который не любил бы более всего в жизни своего Ниппона. В Европе не умеют так любить отечество, там над такой любовью смеются… да, да! Смеются, потому что даже не понимают, что такое отечество… Здесь все – от государя до презираемого шкуродера – служат родине, а там все стараются лишь о том, чтобы отечество служило им… Каждая жалкая единица хочет вытянуть из отечества пользу только для одной себя. И, когда я увидел у здешнего желтокожего народа, как следует любить отечество, я почувствовал себя таким несчастным, таким отверженцем, что моя жизнь стала адом. Но я уже был прикован к этому народу. Не сочти, сын, за упрек, но вы, дети, приковали меня… вы! Ради вас я переносил душевный ад, смирялся перед своим собственным презрением к самому себе. Ради вас, да! Ради вас я остался ренегатом, даже сознав всю глубину бездны, в которой я очутился.
– Отец! – простонал Петр, быстро поднимаясь с колен.