Дойдя до этого места, наш с Мишей совместный перевод дневника прерывается. Миша и его мать принимаются усиленно хлопотать о возвращении во Францию, для чего надолго уезжают в Москву. Тогдашний флирт с де Голлем дает этому, недавно абсолютно безнадежному делу (ни Миша, ни его мать никогда не имели французского гражданства) шанс. Двое его дядей и тетка во Франции через прессу — от коммунистической «Юманите» до правой «Фигаро» — поднимают кампанию за их репатриацию. Попутно печатается биография Поля Берлина, воспоминания его друзей, истории других людей, работавших в Москве во французской секции Коминтерна и давно уже, как и Берлин, погибших.
Тема «французы в России» становится весьма популярной, давление усиливается, и в итоге канцелярия президента соглашается поднять вопрос о Берлине во время скорого визита де Голля в Союз. В Москве это сразу становится известно, и после пяти категорических отказов на всех уровнях, оскорблений, угроз посадить за незаконное, без прописки, проживание в столице Берлиных снова приглашают в ОВИР и намекают, что если визит де Голля пройдет удачно, их отпустят. Условие одно: и Миша и его мать должны вести себя абсолютно тихо и не давать никаких интервью. Через несколько дней они получают, на это раз уже из Франции, заверение, что дело их фактически решено, и решено положительно, дальнейшее давление ни на одну из сторон не нужно, они могут спокойно готовиться к отъезду.
В Томск Миша вернулся 3 марта — мать его осталась в Москве — в тот же день позвонил мне и вечером пришел. С собой он принес огромную, трех с половиной литровую бутыль красного вина, которую ему прислали из Франции. Мы не спеша пили ее, и он рассказывал о перипетиях своей московской борьбы, о том, что кто и как говорил, называл имена десятков людей: и журналистов, и французских парламентариев, и наших больших чиновников из Верховного Совета, МИДа, описывал приемы во французском посольстве — и эта история мне тогда, в 1969 году в Томске, казалась сказкой из «Тысячи и одной ночи».
Утром, когда мы допили его бесконечную бутылку и Миша собрался уходить, я сказал, что все, чем я могу ему помочь, я сделаю. Но Миша ответил, что такие доказательства верности ему не нужны, уезжает он, а не я — мне же еще в этой стране жить и жить — и потом, собирать особенно нечего, он легко справится и сам. Мы обнялись, и Миша ушел.
Я знал, когда он уезжает, и решил, что накануне зайду с ним попрощаться, а до этого ходить не буду. Я понимал, что сейчас ему не до Сертана, все это отрезанный ломоть, но перевести оставалось совсем немного, не больше сорока страниц, я был уверен, что если пойду, так или иначе об этом заговорю, и не хотел навязываться. Конечно, во Франции Сертана опубликовали бы на «ура», так что и для Миши наша работа имела смысл — я даже хотел ему сказать о публикации, но подумал, что он расценит это как намек, и не стал.
За время, пока Миши не было в Томске, я успел уйти далеко, и мои занятия теперь мало зависели от дневника. Сертан сделал главное: он ввел меня вовнутрь этой истории, и то, что я теперь читал в рукописях и документах порожденной им секты — Кобылин продолжал приносить новые и новые — было мне понятно. Знал я также, что при необходимости рано или поздно и в России найду человека, знающего бретонский. И все же мне было жаль, что мы с Мишей не кончили работу. Я уже привык, что переводим мы вместе, привык, что это наше совместное дело, и то, что Миша так быстро забыл Сертана, казалось мне нехорошим и неправильным, словно он нас — Сертана и меня — бросил. Нечто подобное я через неделю даже сказал отцу, но сочувствия не нашел. Он только напомнил мне, что Париж дальше Куйбышева. А через день после этого разговора Миша вдруг пришел. За вечер и ночь он прочитал записи оставшихся полутора лет жизни Сертана и с листа перевел. Лакуна была заполнена, долги отданы. Отец, потом год или два спустя, когда Берлина давно не было в России, повторил и подтвердил мне то, что я и сам думал о Мише. По его словам, в судьбе Сертана Миша искал судьбу и жизнь собственного отца. Прежде чем уехать из России, ему надо было знать, как прожил в России свои предсмертные месяцы и дни его отец, потому-то он и пришел тогда ко мне. Наверное, так оно и есть.
Когда перевод был окончен, уже утром, за завтраком я стал рассказывать Мише о рукописях, которыми занимался, пока он был в Москве. Из того, что я прочитал, следовало, что приговоренные к смерти актеры Сертана просидели в остроге больше пяти месяцев и лишь в середине апреля узнали, что казнь заменена им ссылкой в Сибирь. Срок необычайно долгий, как правило, что делать — казнить или сослать — решалось быстро, в месяц или два, и я сказал Мише, что наверняка была какая-то серьезная подспудная борьба, которая в итоге и определила их участь. Я был уверен, что борьбу эту можно даже реконструировать.