— Бодрствовать — это не спать? — шёпотом спросил у Галины Петровны Серёжа.
— Это не спать, — тихо ответила она.
— Не спать… — сбился вдруг со чтения профессор.
— Баб Галь, а что такое мерзость запустения?
— Это когда люди отворачиваются от Бога. Творение не хочет знать Творца, — твёрдо ответила Галина Петровна.
— Бабушка, а Конец Света — это уже сейчас?
— Знаешь, Серёженька, я столько разных эпох пережила, и всегда были и лжепророки, и беды, и напасти…
— А чего не было?
— А ты уж и сам подметил. Мерзости запустения… Мерзость запустения всё больше, как чёрная воронка, втягивает людей. Понимаешь?
— Как чёрная воронка? Как чёрная дыра? Я в мультике смотрел, как космонавтов засасывала чёрная дыра…
— Почти так, — улыбнулась Галина Петровна. — Только разница в том, что некоторые хотят, чтобы их засосало, а некоторые не хотят бороться, чтобы их не засосало…
Михаил Давыдович между тем снова начал читать. Сначала бормотал себе под нос, затем всё громче и громче. Все снова замолчали. Пантелей вышел на крыльцо.
Улица встретила всё тем же недвижимым мраком, в котором, казалось, безвозвратно утонули звуки. Ан нет. Где-то на соседних улицах послышался гул двигателя автомобиля. Но и он стих. Пантелей вспомнил тихие ночи в деревне, куда он ездил на практику. Настолько тихие и настолько безмятежные, что ночь представлялась пушистой чёрной кошкой, а звёзды высевались в небе пучками созвездий, как бисеринки. И та ночь дышала. Дышала вкрадчиво и ровно полынным духом, ароматом лугов, набираясь сил к завтрашнему дню.
Пантелей приехал в деревню на практику по собственному желанию. Так ему посоветовал завкафедрой. Мол, на современной аппаратуре да на анализах все могут, а ты попробуй, как в девятнадцатом веке — на глаз, на слух, на опыт… Такие врачи — на вес золота. Компьютерная томография только подтверждает их диагнозы. И Пантелей поехал.
Деревня оказалась тихой, потому что все, кто пил, уже спились до смерти, и даже поминать их на кладбище было некому. Олигархов, фермеров и бизнесменов этот забытый уголок, к которому вёл размываемый дождями просёлок, не интересовал. Как не интересовал он и районную администрацию. Вот и доживали в нём свои дни старики и старухи, женщины, похоронившие мужей, павших в битве за рыночные реформы, занятная и приветливая детвора возле них, и выжившие, работящие, но не чающие никакого просветления в своей жизни мужики. Жили огородами, лесом, рекой и подачками от районного и федерального начальства. Зато ночи здесь были удивительно спокойные: без пьяного мата, без треска мотоциклов, без визга тормозов, без очереди к ночному ларьку, без пульсирующего баса дискотеки и снующей по улицам молодёжи с какой-то первородной, первобытной агрессией на лицах. Молодёжи почти не было… Зато ночи были настоящие. Такие, какие дал человеку Господь Бог. Как в русских сказках, где месяц-рожок, где ветер-дружок. И собаки не выли и не лаяли, словно наслаждаясь этой мягкой тишиной. Даже трассы самолётов пролегали где-то вдали. И только ртутные капельки спутников напоминали, что где-то есть несущаяся в пропасть цивилизация.
Вспоминая те ночи, Пантелей вдруг подумал о том, что сейчас согласился бы жить на окраине такой деревни. Бегать сквозь такую ночь принимать роды или сбивать температуру малышу, а потом возвращаться с чувством выполненного долга и дышать… дышать… дышать… распахнутым до самого чрева вселенной небом. Или просидеть на крыльце до первых петухов, чтобы увидеть ненадоедающее чудо рассвета.
— Господи, ну почему же люди делают друг другу зло, почему одни хотят больше других и почему даже добрые принимают их правила игры? — задал свой детский вопрос Пантелей в сторону, где должно было быть небо.
7