— После мировой войны, в 1920 году, по соглашениям Версальского мира, Рейнская область была на некоторое время оккупирована франко-африканскими войсками. Некоторые немецкие женщины произвели на свет детей от этих солдат (одни были подвергнуты насилию, другие вступили в связь по любви). Однако, согласно расовой теории рейха, эти дети, названные рейнскими бастардами, не имели права на дальнейшее размножение. И после установления нового порядка они были принудительно стерилизованы. Кстати, насколько я знаю, стерилизации подверглись и случайно зачисленные в эти ужасные списки люди. Одним из руководителей безумного действа, одним из его главных лоббистов был Теофил Торнберг, который, кстати, являлся близким другом авторов расовой теории. Так вот Вернер попал в число стерилизованных подростков.
— Его кастрировали? — в ужасе спрашивает Марика, вспоминая то, что узнала в Париже о кастрации мертвых гугенотов.
— Нет, это несколько иная операция. У мужчины сохранились способность желать и любить женщину, но оплодотворить ее он не может.
— Вернер знал, что в той истории замешан Торнберг?
— Может быть, и знал. А что?
— Ну, я думаю, вдруг он не удержался и набросился на Торнберга там, около бомбоубежища, и тот его убил, именно защищаясь, а не только для того, чтобы таким немыслимым образом передать тебе шифровку.
— Сомневаюсь, — качает головой Рудгер. — Только нам теперь этого уже не узнать. А скажи, ты не можешь попытаться хотя бы приблизительно восстановить рисунок? Вдруг мне удастся кое-что разглядеть такое, что осталось не прочитанным тобой и Алексом или что попытался скрыть Торнберг?
— Почему приблизительно? — с небрежной улыбкой говорит Марика. — Я отлично помню, как выглядела шифровка. Дай бумагу и карандаш, я нарисую.
Рудгер выполняет ее просьбу. Пока он, не одеваясь, проходит по комнате, Марика исподтишка разглядывает его отлично сложенное, сильное тело, покрытое бесчисленным, как ей кажется, числом бледно-розовых рубцов. Полное впечатление, что с Рудгера содрали кожу и она еще не вполне наросла. Впрочем, так оно и было десять лет назад. Он говорил, что женщинам противно видеть эти шрамы. Ну да, наверное, но только потом, потом… Сейчас и Марике неприятно на них смотреть. Но нельзя, чтобы Рудгер заметил ее чувства, это его оскорбит! И она, быстро отведя от него глаза, принимается рисовать на поданном ей листке бумаги:
Рудгер берет рисунок — и глаза его расширяются.
— Ты уверена, что все было нарисовано именно в таком порядке?
— Вернее, в беспорядке, — уточняет Марика. — Это бустрофедон.
Она охотно щеголяет мудреным словцом, уверенная, что Рудгер сейчас спросит, что это за штука такая. Но ошибается.
— Никакого бустрофедона я тут не вижу, — спокойно отвечает он. — Все расположено по порядку, все знаки. Это Торнберг говорил про бустрофедон? Ну и заморочил же он тебе голову! И никаким юдофильством тут даже не пахнет. Как я и подозревал, впрочем. Разумеется,
означает древнееврейское слово mem, смерть. И все в этом так называемом рецепте должно было служить истреблению данной нации. А как же иначе? Торнберг, с его-то навязчивой идеей возрождения ариогерманского богочеловека, — юдофил? Да скорее Карла Либкнехта можно назвать юдофобом!
Марика не знает, кто такой Карл Либкнехт, да и вообще он ее очень мало волнует. Точнее, не волнует вовсе. Гораздо больше ее интересует упоминание об ариогерманском богочеловеке. Она читала об этом в «Свастике и саувастике», но мало что поняла.
— Что это значит — возрождение ариогерманского человека?
Рудгер усмехается: