Маликульмульк обалдело смотрел на эту картину. Кто-то окликнул его по-латышски из-за ставней, он ничего не понял. Все совершилось уж слишком быстро — вдали возились на снегу темные фигуры, что делали — непонятно, долетел Текусин визг…
Вдруг Маликульмулька озарило — нужно спешить женщине на подмогу! Он большими шагами, помогая себе тростью, устремился с косогора, оказался на дороге, двумя ногами — в колее для одного полоза, не удержался и рухнул на спину. При падении он как-то нелепо крутанулся, и оказалось, что он уже лежит лицом вверх на высоком сугробе, как на перине, и видит блеклую луну в светлом пятне — и ничего более.
Только луна.
Полнолуние!
Он засмеялся.
Раскинув руки и ноги, на сугробе лежал Косолапый Жанно и хохотал, как огромный и счастливый младенец. Ему показали в небесах любимую игрушку. Богиня Ночь пряталась за белесым кругом, приноравливалась, чтобы прорвать тонкую кисею, затянувшую лунный обруч, и сесть, одну ногу согнув в колене, а другую, в золотой античной сандалии, свесив вниз.
Потом незримый небесный механик возьмется за свои канаты, и лунный обруч поплывет вниз, покачиваясь, а Ночь приложит руку ко лбу белоснежным козырьком, чтобы разглядеть философа на снегу и дать ему приказание. Но философа нет, есть толстое дитя, не обремененное мыслями, и оно смеется.
Из головы у дитяти вылетели все дрязги, склоки, интриги и пакости вокруг бальзама Кунце. Какой бальзам, помилуйте? Есть только эта блаженная пустота мира, без звуков и красок, с одной лишь луной. Подольше бы, подольше…
Его еще раз окликнули из-за трактирных ставней — он ничего не понял. Долетел взвизг, донеслись крики — все это не имело к дитяти ни малейшего отношения. Дитя и луна — более в мире не осталось ничего, даже холода, а уж времени — тем паче.
Где-то в черном небе плавали звучные строки, счастливые строки, медленно снижаясь, их было множество. Они не давались тому, кто ловит днем, они морщились, увядали и мертвыми лепестками осыпались от малейшего шума.
Главное — удержать себя в этом дремотном состоянии, в этом блаженстве души, хоть ненадолго лишившейся опостылевшего тела. Пусть плывет — а тело покоится и не напоминает о себе. Авось удастся поймать пару строчек — не самых лучших, но хоть каких, удавалось же раньше. И вот ведь какая неурядица — те когда-то пойманные строчки воскресли в голове и звучанием своим создали непреодолимую преграду между вмиг опустившейся в тело душой и строчками небесными, идеальными.
Написал, как вышло, лучше сочинить не мог — и получилось не то, что хотела сказать душа; получилось бледное отражение мысли, улетевшей обратно в небеса:
Получилось более или менее вразумительно — и годилось, чтобы читать в гостиной у Варвары Васильевны. И то — дамы как-то разом, хором, принялись упрашивать декламатора не умирать. Ничего не поняли, да что с них возьмешь… и стихоплетных ошибок не уловили…
Ошибки ли? Мысль получила правильное развитие, а количество строчек или треклятые рифмы, сдается, такие мелочи…
Прозаические мысли о поэзии окончательно разрушили иллюзию. Маликульмульк сел и уставился на реку. Там уж никого и ничего не было — ни санок, ни Текусы, ни бешеной старухи.
Он встал, постоял — и медленно сошел на лед. Все-таки Рижский замок, делать нечего. Впустят, куда денутся, пусть лишь попробуют не впустить.
Осторожно переходя реку и переступая через ледяные борозды там, где санные колеи, Маликульмульк думал уже о бальзамных делах. Демьян Пугач, азартная душа, так и не сказал толком, где доложит о своем розыске. Придется идти на Смоленскую, а там, скорей всего, выслушивать вопли тещи и Демьяновой супруги.
Или же разумнее будет с утра возвращаться на Клюверсхольм и искать Текусу?
Не попала бы она, шалая баба, в беду…
Маликульмульк свернул вправо и пошел к Московскому форштадту. Ему повезло — он набрел на хорошую нахоженную тропку, которую некая добрая душа еще присыпала серым речным песочком. И вела она как раз к амбарам, которых русские купцы понастроили на берегу, выше Карловой заводи, в самом причудливом порядке.
— Стой! Кто таков?! — раздалось с берега. Разумеется, по-русски.
— Свой, — отвечал Маликульмульк.
— Какой еще свой? Сейчас вот караул крикну!
— Погоди кричать. Скажи лучше, не бродит ли тут где баба…