Какашка тоже был для Горика
Какашка был чучелом, которое клевали все. Какашку обзывали, а он хихикал; его избивали, а он извинялся; его унижали, а он пытался понравиться. В те дни, когда Какашка был в школе, Горика почти никто не трогал — ни Мамай, ни Кузя, ни Дудник: все они были заняты Какашкой.
Горику было даже жаль Какашку. Он знал, что такое быть всеми презираемым, и только благодаря хитрости, выработанной за годы бродяжничества, Горик не стал, как и Какашка, всеми избиваемым. У него были свои методы борьбы с этими мудаками — главным образом помогало инстинктивное знание человеческой психологии… Вот только с Кузей надо будет разобраться, но это ладно, это потом… Какашка прошел мимо Горика, как обычно ссутуленный, опустив глаза, с затравленным лицом, которое у Сома Горик видел лишь однажды, а у Какашки — всегда. Они поздоровались, и Какашка пропал за поворотом.
Горик закурил и стал задумчиво наблюдать за солнцем, которое медленно падало куда-то в кучу многоэтажек, на проходные дворы и лавочки у подъездов. Потом он вдруг поднялся и протянул руки, словно желая обнять хоть кого-то. Но никого не было.
Тогда Горик закружил на площадке вальс сам с собой, обнимая за талию мнимого партнера и держа его руку, на удивление птицам и случайным прохожим. Последнее время такое случалось с ним часто.
3. Чувства? Нет никаких чувств. Ненависть, скука, презрение, страх и отвращение давно растворились друг в друге и смешались в коктейль, который коротко можно назвать тупым бесчувствием. Все как у людей, только вот что-то внутри опустилось на несколько лестничных пролетов. И теперь как в песне: это не жизнь, это ниже ее.
Мысли? Нет никаких мыслей — лишь одна кружащаяся по спирали мысль о том, что никаких мыслей нет. Мысли были раньше, они вырождались в слова (в крики! в крики!!!), они раздирали глотку, но разве хоть кто-то их слышал? Разве хоть кто-то их слушал?
Эмоции? Не смешите.
Жизнь? Покажите, что это и где это бывает.
Самоконтроль? Зачем? Чтобы не прыгнуть? Это не нужно. Чтобы не прыгнуть есть.
Страх? Высоко, не так ли? Все видно. Весь город. Трубы, троллейбусы, светофоры. Дороги. Люди. Мать их. Скоро, уже скоро, деревья-могильщики похоронят всех в желтой листве. Но мы раскопаемся. Мы всегда раскапываемся. Увы.
Школа? Ну конечно, любимая школа, а лучше бы оптический обман. Рядом заброшенный детсад, чуть дальше, через дорогу, ПТУ. Три жизненных ступени порядочного горожанина.
Будущее? Нет. И не надо.
Смерть? Вот это единственное, ради чего пока еще стоит жить.
2
Теплые деньки октября
1. Мамины слова: «Гена, вставай» заглушили что-то очень важное, что-то невероятно важное. Чей-то тихий-тихий голос облачком кружился в ушах и, если бы не мамин крик из соседней комнаты Генка разобрал бы,
Генка открыл глаза и поморщился от золотистого лучика, проедавшего занавеску. Было тепло, и за окном даже чирикала какая-то птичка. Часы на стенке показывали без пятнадцати семь — секундная стрелка медлила, будто задумавшись, но все же принимала решение и отчаянно бросалась на новую отметину. Было в ней что-то от самоубийцы на краю пропасти.
В школу, подумал Генка. Пора в школу.
Дальше все пошло, как обычно. Генка включил тело и отключил сознание, превратившись в обыкновенного утреннего зомби. Он заправил постель, оделся, пошел в туалет, помочился, пошел в ванную, умылся, и только когда он чистил зубы, презирая двойника в зеркале за уродливость, Генку словно рубануло топором —
— Сына, иди кушать!
Генка не обратил на голос матери никакого внимания. Он вдруг понял, что он уже не просто не скучает о брате — он не помнит его. Не помнит лица, не помнит движений — а ведь когда-то от этих воспоминаний нельзя было убежать. А сейчас брат если и снился, то кусками, как рассыпанная мозаика — то руки, то улыбка, то имя… словно кто-то наверху измельчил образ Артемки в кровавый фарш и теперь выдавал его Гене в порционных тарелках. Я не помню Артема, подумал Гена, и на глазах появились слезы, я его забыл! Забыл! Артема!
Генка выплюнул белую от пасты воду в раковину и, швырнув туда же щетку, побежал в свою комнату.
— Сына, ты кушать идешь?!