«Увы, Гуго Гофмансталю и стареющему Рихарду Штраусу оказалось не под силу создать достойное оперное воплощение легенды о Елене Прекрасной, которое позволило бы нам увидеть эту бессмертную распутницу наяву. Даже несравненная Ерица, когда увидела, какие слова и музыку придумали для нее Штраус и его либреттист, видимо, отчаялась предъявить нам нечто большее, чем внешний образ Елены. Елена, чья несравненная красота уподоблялась поэтами сиянию тысяч звезд, чье очарование одухотворяло вечерний воздух, вряд ли сочла бы себя достойно возвеличенной теми словами, которые ее заставляет произносить Гофмансталь, и той музыкой, на которую положил эти слова Штраус. Напрасно будем мы искать в тексте и музыке оперы ту ноту высокой и волшебной прелести, которая должна была бы, словно зов рога, донесенный ветром, победоносно возвыситься и над иронией, и над мелодрамой, и над фантазией, от которой у нас перехватило бы горло…
В опере есть почти все, что нужно, — все, кроме блистательной и проникновенной музыки.
Исторгаемые певцами выспренные фортиссимо — убоги и неоригинальны и приводят на ум отнюдь не достойнейшие из музыкальных образцов. Одна из главных тем — всего лишь вариант песни индийского гостя в «Садко» Римского-Корсакова. Эти пышные гармонии, эта роскошная вязь контрапунктов, которые плетет многозвучный оркестр Штрауса, лишены оригинальности, лишены жизни. Напыщенные, бездушные, они угнетают нас пустотой своей риторики, банальностью своей музыкальной речи. Нет и намека на ошеломляющую мощь великого Штрауса былых дней — есть только бессодержательный блеск. В лучшем случае он заимствует у самого себя, в худшем — у слабейших…»[272]
Это сочинение Штрауса и Гофмансталя создает в моем воображении образ двух стареющих профессоров, которые мечтают сбежать от повседневности на озаренные солнцем поля Греции, но которые не могут уйти дальше отеля «Адлон» в Берлине. Как дань юношеского восхищения Еленой, опера не дотягивает даже до нескольких абзацев, которые ей уделяет Никое Казанцакис в «Послании Греции», говоря об ее «зацелованном бесплодном теле».
Однако в своей следующей опере Гофмансталь и Штраус словно бы молодеют заново. Оба они почерпнули материал из того, что знали и помнили, — Гофмансталь для сюжета, а Штраус для музыки. И если плод их усилий, «Арабелла», и не заслуживает названия великой оперы и даже местами раздражающе слаба, ее, по крайней мере, можно слушать с удовольствием, и отдельные сцены, а также последняя половина третьего акта доказывают, что Штраус еще не разучился сочинять музыку, достойную гения романтизма, которым он когда-то был. Эпиграмма, ходившая по Вене, что «Арабелла» — это «Кавалер склероза», не совсем справедлива, хотя ее сходство с великой оперой Штрауса несомненно.
Именно этого Штраус и хотел: чтобы Гофмансталь подарил ему второго «Кавалера роз». Даже когда он обдумывал «Елену», он сказал своему либреттисту: «Больше всего мне хотелось бы еще одного «Кавалера роз» — без его недостатков и длиннот. Вы обязаны мне его написать. Я еще не сказал свое последнее слово».[273]