Но даже тогда — как и во время Первой мировой войны — мы будем напрасно искать в его письмах чувство вины, признание ответственности за происшедшее, сожаление по поводу того, что, хотя он и не содействовал позору Германии, он его терпел. Он написал своему внуку Кристиану: «Твой день рождения совпадает с горестным событием: разрушением прекрасного величественного города. Сто шестьдесят пять лет тому назад землетрясение в Лиссабоне казалось людям поворотным пунктом истории. Причем был полностью забыт факт величайшего значения — первое исполнение «Ифигении в Авлиде» Глюка, вершины процесса музыкального развития, который длился три тысячи лет, принес нам с небес мелодии Моцарта и открыл секреты человеческого духа в большей степени, чем это удалось мыслителям за тысячи лет… Когда ты будешь вспоминать этот свой день рождения, ты должен с отвращением думать о варварах, чьи страшные деяния превращают нашу прекрасную Германию в руины. Может быть, ты сейчас так же плохо поймешь смысл моих слов, как и твой брат. Но если ты перечтешь эти строки через тридцать лет, подумай о своем деде, который почти семьдесят лет служил делу немецкой культуры и славе своего отечества…»[302]
«Варвары… страшные деяния… прекрасная Германия» — это его собственные слова.
Короче говоря, отношение Штрауса к национал-социализму и его отношения с национал-социалистами были столь же противоречивы, сколь и характер Штрауса в целом. Он все время колебался между «за» и «против», руководствуясь тем, что лучше для него самого, а не для мира, не для его страны и даже не для музыки.
После войны Штраус подвергся денацификации и был причислен к классу «главных виновников» — за то, что занимал при нацистах официальный пост. Несколько человек выступили в его защиту. Одним из них был Ц.Б. Ливерт, искусствовед, которого гитлеровцы отправили в Бухенвальд, но потом выпустили. Он часто бывал в доме Штрауса. Вторым был швейцарский консул в Мюнхене, который свидетельствовал, что Штраус неизменно отзывался о гитлеризме с горечью и презрением. Штрауса поддержали еще несколько иностранных дипломатов. Мюнхенский трибунал мудро решил не быть более ярым католиком, чем папа, и со Штрауса сняли обвинение в сотрудничестве с нацистами.
Штрауса-композитора легко оправдать — в конце концов, он был великим художником. Не так легко простить Штрауса-человека, который пресмыкался перед гитлеровцами и, полный безразличия к страданиям других, пускался на любые уловки, чтобы защитить свои творческие интересы.
Даже до того, как он был реабилитирован, ему разрешили выезд за границу. Он отправился на лечение в Баден недалеко от Цюриха (где он бывал раньше). К этому времени у него испортился слух, и, как все глухие люди, он говорил громким голосом. Посетители ресторана, где он обедал, услышали его слова: «Конечно, нацисты были преступниками — я всегда это знал. Представьте себе — они закрыли театры и сделали невозможной постановку моих опер». Таково было политическое мировоззрение Рихарда Штрауса.
Глава 18
Оперы на либретто Цвейга и Грегора
У Стефана Цвейга было два главных интереса в жизни — литературные занятия и коллекционирование автографов. Его коллекция рукописей была одной из лучших частных коллекций в Европе — пока не началась война и ее не разворовали. Эти сокровища отражали его широкий интерес к прошлому, к человеческому разуму, к «архитекторам мира». Он написал много биографий о самых различных людях. Среди них были Мария Стюарт, Мэри Бейкер Едди, Стендаль, Толстой, Диккенс, Достоевский, Фуше, Магеллан и Мария-Антуанетта. Он любил цитировать Попа: «Человечество должно изучать человека».
Цвейг был писателем меньшего калибра, чем Гофмансталь, поскольку не имел дара мистического провидения. Но с другой стороны, он был лучшим рассказчиком. Его рассказы «Амок», «Двадцать четыре часа из жизни женщины», «Невидимая коллекция», «Письмо неизвестной женщины» имели захватывающий сюжет и пользовались огромной популярностью во всем мире. Когда нацисты вынудили Цвейга покинуть его любимый Зальцбург, он поехал сначала в Лондон, потом в Соединенные Штаты и, наконец, в Бразилию. Но он везде чувствовал себя чужим и в 1942 году покончил с собой, оставив друзьям письмо, в котором высказывал надежду, что они сумеют дождаться лучших времен. Он же больше терпеть не в силах.