Если новые гармонические обороты и оркестровые средства, введенные Листом и особенно Вагнером, драгоценны, то нельзя ли применить их, не впадая при этом в злоупотребления? Если бесформенность и гармонические «безобразия» не составляют неотъемлемого элемента музыки Вагнера, то нельзя ли соединить в высшем единстве изумительное богатство и пряную красоту новой гармонии, выразительность и свободу новой музыкальной формы, всю мощь послевагнеровского оркестра с трезвой логикой и безупречной правильностью музыки классической? И не является ли такой синтез, если только он возможен, важнейшей задачей, какую может перед собою поставить художник, осознавший грозную опасность музыкального декаданса?
В 1901–1902 годах он делает крупный шаг в избранном им направлении: композитор выступает с принципиально новым решением проблемы в небольшой, но выдающейся по своему идейному и художественному значению опере «Кащей бессмертный»,
ГЛАВА XIV. КЛАСС РИМСКОГО-КОРСАКОВА
В первом дне учебного года всегда есть что-то праздничное и тревожно-счастливое. Раннее солнечное утро. По лестнице Петербургской консерватории взбегают учащиеся, солидно поднимаются профессора в длинных синих вицмундирах. С третьего этажа доносится до них грубоватый, хорошо знакомый бас. Слышно, как Римский-Корсаков рассказывает что-то о курлыканье ручного журавля, о кукушке, упорно державшейся необычного для ее подруг интервала кварты.
Николай Андреевич сидит в коридоре за столом помощника инспектора, отхлебывает из стакана чай и ведет оживленную беседу с толпящейся вокруг молодежью. Никому не ведомый студент, смотря на него испуганно влюбленными глазами, признается, кинувшись, как в омут, в первую паузу, что хотел бы знать, каковы, собственно, признаки композиторского дара.
— Выдающиеся музыкальные способности — условие совершенно необходимое, — отвечает Корсаков. — Необходимое, но, знаете, недостаточное. Спросите себя сами, что возбуждает в вас музыкальные мысли? Наталкивают ли вас на творчество ваши душевные переживания и впечатления, природа, чтение хороших книг? Если это так, то можно надеяться, при наличии уже известного вам условия, что толк будет. Если же увлекает только умение, только технический интерес, навряд ли разовьется у вас и в дальнейшем художественное чувство. Допускаю, что отличить настоящее от поддельного будет нелегко, но рано или поздно это выйдет наружу, поверьте мне.
Он взглядывает на часы, докуривает папиросу и поднимается. Только теперь становится видно, какой он высокий и как прямо, по-военному, держится. Что-то неуловимо меняется в выражении его. лица. Доброта голубых глаз, живая, одушевленная мимика куда-то прячутся. Брови сдвигаются над энергичной линией, очерчивающей нижнюю границу лба. Разговоры смолкают. Он отворяет двери в класс и входит, ученики — за ним. Бьет девять.
Первый час идет деловито и быстро. Николай Андреевич прослушивает и просматривает летние работы, готовый порадоваться успеху, помочь советом в затруднении и сурово укорить за неряшливость или бестолковость. Давно позади время, когда он не умел соразмерить свои требования с возможностями ученика, годы преждевременных увлечений талантами и преждевременных приговоров неспособным. Все это дорого стоило и учащимся и педагогу. Он изгнал когда-то из консерватории Лядова за леность и (чего потом не мог себе простить) отказал ему в обратном приеме, когда тот обещал исправиться. Правда, позднее, ближе узнав его исключительную одаренность, Корсаков сам помог, молодому композитору сдать выпускной экзамен. «Он мог делать только то, что ему сильно хотелось», — терпеливо отмечал Николай Андреевич коренное свойство своего ученика, Корсакову чуждое и даже не совсем понятное. Уж он-то мог делать все, что было нужно, не справляясь с хотением. Анатолий Константинович теперь давно уже сам преподает в Петербургской консерватории, требует с учеников довольно строго, но пишет по-прежнему мало и урывками. С этим даже Стасов — неутомимый побудитель к творчеству, самого Глинку доезжавший попреками, — раз и навсегда примирился. Далее осторожных просьб написать «настоящую русскую сказочную оперу» не идет и Корсаков. Что поделать, Лядов — такой человек.
И каждый из учеников в своем роде Лядов. «Что же такое педагог?» — спрашивает себя Римский-Корсаков. И отвечает самому себе: «Друг, отец, нянька и даже слуга своего ученика». Кто выдумал, что ученик — раб, нижний чин или кусок мрамора, из которого профессор — рабовладелец, военачальник или скульптор — делает, что ему заблагорассудится?! Каждый талантливый ученик берет от своего профессора лишь то, что ему нужно и что согласно с его талантом и его стремлением. Предположим, ученика тянет к камерной музыке. Не надо мешать ему и делать из него композитора опер и симфоний.