Близилось тридцатипятилетие их жизни вместе. Они узнали за это время родительские радости и ничем не вознаградимую муку утрат. Было семеро детей; двоих к концу не досчитались. Знали радость полного единодушия, знали и годы расхождения в музыкальных вкусах. На всю жизнь для Надежды Николаевны остались любимыми первые оперы и симфонические произведения мужа. Каждым тактом они были связаны с их общей молодостью, с первым счастьем взаимной любви. Все, что шло после «Снегурочки», было менее близко. Музыкальное развитие Надежды Николаевны, при постоянном участии в работах Николая Андреевича, домашнем музицировании (особенно за последние годы, когда дети подросли), посещении концертов и театра, все же приостановилось. Не развилось и так много обещавшее собственное композиторское дарование. Сказались домашние заботы, материнство, постоянный недосуг. Но отразилось, видимо, и чрезмерно объективное отношение мужа, осуждавшего любительщину, требовавшего от музыканта полной отдачи себя искусству. Требование, бесспорно, справедливое, но, как и всякая прямолинейная справедливость, жесткое. Что-то перегорело в душе Надежды Николаевны, что-то окислилось в ее характере. Холоднее стали отношения с друзьями, суше тон, плотнее сомкнулись губы. Свое призвание, свою жизнь она без остатка пожертвовала мужу. Но внутренний огонь, горевший в его последних, наиболее зрелых операх, уже как-то мало грел ее. «Псковитянка» для нее была лучше «Китежа», «Снегурочка» милее блестящего, холодного и злого «Петушка». Как ни старайся молчать (а говорить неправду Надежда Николаевна не умела), композитор чувствовал свое одиночество в самом для него важном.
Это было тем ощутимее, что отношение самого Римского-Корсакова к «Золотому петушку» резко колебалось. Решающим моментом была при этом оценка места новой оперы в новой музыке. «…Сочинял «Петушка» денно и нощно… Вышла опера длиною вроде «Майской ночи», — писал он Кругликову 31 августа 1907 года. — Думаю, что будете ею довольны. Гармонию местами довел до величайшей напряженности, для меня: «Нате ж, декаденты, выкусите!
А я все-таки до декадентства не унижусь, кривляки порнографические!» Этот веселый и сердитый задор победителя в трудной борьбе слышится и в разговорах с Ястребцевым. То он сразу после окончания оперы объявляет, что ему надоела вычурная гармония и вообще так называемый новейший стиль и теперь ему хотелось бы в отличие от речитативно-ариозного, по преимуществу, «Петушка» написать специально вокальную оперу. Да и сочинял-то он «Золотого петушка», как в свое время и «Кащея», почти исключительно, чтобы доказать, что и его краюха не щербата. Тут если и не совсем шутка, то полушутка, характерное для Корсакова подтрунивание над самим собою; в том же духе и оброненное в беседе с Ястребцевым замечание об остро диссонантной, таинственной и мрачной музыке в начале второго действия — «это взятка декадентству». Нет сомнений, что на самом деле композитор гордится применением крайних художественных средств к новой, действительно требующей этих средств задаче. Когда молодой даровитый критик[37]
похвалил его за «чисто штраусовскую смелость» вступления к «Золотому петушку», Римский-Корсаков с досадой ответил: «Я никогда не отличался особой трусостью по части новых гармоний, но только сочинял их в пределах здравого смысла».Он мог бы повторить свою мысль: «В искусстве дурно только уродливое; напротив, не уродливое, а только крайнее именно и желательно; оно-то и двигает искусство. Лист был крайний, Берлиоз тоже, Вагнер тоже, и мы были такими же…»[38]
.Двигал ли «Петушок» искусство вперед? Порой автор сомневался в этом. Он мерил свои последние оперы крупной мерой, временами проявляя крайнюю придирчивость и несправедливость. Ведь к самому себе он умел быть не только беспощадно справедливым, но и беспощадно несправедливым.
Но с какой радостью узнает он от Лядова, что тот в великом восторге от «Золотого петушка»! С какой болью, с каким гневом принимает несуразные требования цензуры, чующей в либретто крамолу, но не умеющей, по обычной тупости, оценить ее степень! Как жаждет постановки, как надеется и отчаивается.
Снова дирекция императорских театров проявляет трусливую близорукость. На этот раз она пасует перед возражениями московского генерал-губернатора. Чтобы опера пошла на сцене, сперва хотя бы в Частном театре С. И. Зимина, преемнике мамонтовского, понадобилось многое. Понадобилось целых полтора года. Понадобились переделки в либретто, обратившие царя Додона всего только в воеводу… Понадобилась смерть Римского-Корсакова.