Приступил наконец к работе и Олег Николаевич. Распределение было — хоть стой, хоть падай. (Как написал бы в ремарке Аксенов, «стоят, затем падают».) Нет, там было немало разумного: Аркадина — Толмачева, Нина Заречная — Вертинская, Полина Андреевна — Лаврова, Медведенко — Мягков. А вот дальше шли загадки: юного Треплева получил уже седеющий Валя Никулин, преуспевающего литератора Тригорина — совсем молодой, неопытный Воля Суховерко, Евстигнеев — изысканный доктор Дорн, а я — управляющий имением Шамраев, тупица и хам, рассуждающий о лошадях и прочем.
Ничего тоскливей, чем репетиции «Чайки», я в «Современнике» не упомню. Описывать скуку очень трудно. На это был мастер как раз Антон Павлович Чехов, а я не стану. Не сумею. Помню, что во время перерыва мы бегали в ресторан «Пекин» — пить кофе. Перерывы затягивались, потому что все чаще в кофе добавлялся коньяк. Получалось весьма артистично и аристократично — кофе с коньяком. Потом пили уже коньяк с кофе, а там и один коньяк. После него на репетициях все оживленно излагали свои высокоученые точки зрения на чеховскую драматургию. В «Современнике» всегда была эта болезнь — поговорить, порассуждать, но говорильня, которая воцарилась на репетициях «Чайки», была не сравнима ни с персидским базаром, ни с польским сеймом. Иногда казалось, что Ефремов выпустил из рук бразды правления.
Говорили все. Говорил и я. Помню, находясь под парами, мягко выражаясь, кофе с коньяком, развил целую теорию о связи Фрейда и Чехова. И все слушали! Слушали целый час, открыв рты! И Ефремов слушал. Слушал, слушал, и вдруг ему надоело: «Хватит трепаться, в конце концов! Бред какой-то!» И все заржали, хотя в том, что я болтал о сексе в «Чайке», смысла было ничуть не меньше, чем в разглагольствованиях моих коллег.
Я напрягался, пытаясь играть управляющего Шамраева. Когда рассказывал и показывал Ефремов, все было словно бы понятно и даже смешно, но когда доходило до дела, у меня получалось натужно и уныло. Крайне старообразно и необаятельно выглядел Треплев, способный, кажется, удочерить свою маму — Толмачеву. Длинный Суховерко расхаживал, словно шест проглотил. Верещала «под себя» Вертинская. Алкоголизм Маши у Нины Дорошиной пугал своей реалистической достоверностью. А ведь в экспликации Ефремова уже тогда было много, много интересного. Он это потом и осуществил — во мхатовском варианте, спустя десять лет. Но тогда это сделать не удалось.
В апреле 1981 года Московский театр «Современник» торжественно отмечал 25-летие своего существования!
— Этот день надо было пережить, — сказала мне Лиля Толмачева, когда все было завершено.
Действительно, надо было. Трудно было. В зале и на сцене много знакомых лиц. Но скольких, скольких уже нет… Минутой молчания почтили память ушедших. Прозвучали имена Володи Паулуса, Олега Даля, одного из авторов пьесы «Два цвета» Авы Зака, Константина Михайловича Симонова кого-то еще.
На юбилейном вечере на большой экран проецировали старые фотографии и остроумно их комментировали. На одной — группа ребят-современниковцев на камне у воды — снимок, вероятно, сделан во время летних гастролей, где-нибудь на Волге. Очень, очень молодые, неприлично молодые: худенькая Алла Покровская, кудрявый Петя Щербаков и другие ребята и девочки в плавках, в купальниках улыбаются в аппарат, а на переднем плане тоже в плавках и очках возлежит седой, лысый 60-летний Ёся Либгот. В остроумном комментарии его не упомянули. Может, оттого, что молодежь, которая делала капустник, просто не знала, кто этот старый иудей и как он затесался в славную молодежную компашку. В ту минуту я подумал: «А бедного Ёсю забыли, как Фирса». Грустно. Конечно, что значит потеря старого Либгота по сравнению с трагедией 39-летнего Олега Даля? И все-таки…
Когда в 59-м году я вступил в труппу «Современника», то знал уже многих, почти всех.
— А кто этот старый еврей, который во всех спектаклях участвует?
— Это? Иосиф Миронович Либгот… Ёся! — с ласковой фамильярностью окликнул того мой собеседник.
«Ёся», нисколько не обидевшись на столь амикошонское обращение, подошел. По возрасту он годился нам в отцы, но вполне мог оказаться и дедом.