С головы моей сорвали тряпку, и теперь при свете фонарей я мог видеть — о, слишком ясно! — что меня окружало. Вся передняя часть палубы была запружена матросами, а на краю ее выстроились в ряд чудовищные фигуры вроде тех, что выволокли меня из каюты. Тот, кто восседал на престоле, был с бородой, в огненной короне и с огромным трезубцем в правой руке. Невольно вертя головой, покуда с нее срывали тряпку, я увидел, что на задней части палубы, где я по праву должен был находиться
, толпились зрители! Разглядеть их как следует я не мог, ибо на мостике фонарей было мало, да и где мне было отыскать среди них друга, когда в распоряжении у меня был всего один миг, а сам я находился в безраздельной власти моих похитителей! Теперь, по прошествии некоторого времени, я уже лучше понимал, в какое попал положение и какую жестокую шутку со мной сыграли, и потому мой страх был отчасти вытеснен стыдом, оттого что я предстал перед благородными дамами и джентльменами в таком — не вдаваясь в подробности — полуобнаженном виде. Я, который положил себе появляться на людях не иначе как в полном облачении духовного пастыря! Я попытался с улыбкой попросить дать мне что-нибудь прикрыть наготу, как если бы я ничуть не был против их забавы и сам, пожалуй, принял бы в ней участие, не случись все это так неожиданно. Толчками и тычками, от которых у меня вновь перехватило с трудом обретенное дыхание, меня принудили стать перед престолом на колени. И прежде чем я обрел голос, чтобы наконец быть услышанным, мне велели ответить на вопрос по своей непристойности столь вопиющий, что я не стану вспоминать его здесь, тем паче записывать на бумаге. И когда я открыл рот, дабы возмутиться, его тотчас залепили какой-то тошнотворной дрянью, от которой меня чуть не вывернуло наизнанку, и даже одно воспоминание о ней вызывает рвотные позывы. Еще некоторое время, затрудняюсь сказать, как именно долго, это повторялось снова и снова; а когда я крепко сжимал губы, мерзкую дрянь размазывали мне по лицу. Все вопросы, сыпавшиеся один за другим, были такого свойства, что я не могу их здесь воспроизвести. Никакая душа, кроме самой что ни на есть порочной, не могла бы измыслить ничего подобного. Тем не менее каждая новая непристойность встречалась шквалом одобрения и еще грозным боевым кличем, каким испокон веку британцы устрашали врага на поле брани; и тут внезапно я понял, страшная истина проникла вдруг в мою душу: враг тот — я.Этого конечно же быть не могло. Возможно, их излишне разгорячило дьявольское зелье, сбив с пути истинного. Этого просто не может быть! Но в моем тогдашнем смятении и в тех ужасных — для меня — обстоятельствах у меня кровь стыла в жилах от одной навязчивой мысли: враг тот — я
!Вот до какой пагубной крайности могут своим примером довести простой люд те, кому полагалось бы внушать им лучшие помыслы! Наконец главарь буянов обратился ко мне с речью:
— Ты подлый, гадкий человечишка, надобно устроить тебе хорошую головомойку.
И вновь началось: боль, отвратительная тошнота, невозможность дышать, — словом, я был уже в отчаянии от страха, что мне не вынести их жестокой забавы, что я вот-вот отдам Богу душу. И вот когда я думал, что настал мой конец, меня подхватили сзади и с безумной силой зашвырнули в пузырь с нечистотами. Было во всем этом нечто особенно для меня странное и страшное. Я ведь не причинил им никакого зла. И они уже позабавились вволю, сотворили со мной все, что хотели. Но каждый раз, когда я, теряя опору и оскальзываясь в мерзком хлюпающем пузыре, подбирался к краю, я слышал то, что, должно быть, слышали в свой смертный час несчастные жертвы якобинского террора, и… О, сама смерть не столь жестока, должно быть, — должно быть, ничто, ничто
из того, что люди способны творить с себе подобными, не может сравниться с этой звериной, неуемной жаждой…