Робеспьер скрупулезно отслеживал всё, что писали о нем газеты, опровергая не только заведомую ложь, но и легкомысленные, на его взгляд, неточности, пусть даже идущие ему на пользу. «Сударь, в последнем номере ваших “Революций Франции и Брабанта” по поводу изданного 22 мая декрета о праве войны и мира (декрет о праве короля принимать решение о войне и мире при обязательной его ратификации законодательным корпусом. —
Как полагают ряд биографов, Робеспьер панически боялся прослыть нарушителем закона. Когда генеральный контролер финансов Ламбер направил ему письмо с просьбой вразумить некоего пивовара, который, прикрываясь «зажигательным» письмом, якобы написанным Робеспьером, отказался платить налог, аррасский депутат с возмущением ответил, что «представители народа» не пишут писем, призывающих нарушать законы. Объяснив, что приведенный факт является клеветой, он вопрошал, как его корреспондент мог «дойти до того, чтобы приписать мне зажигательные призыва и изобразить меня, хотя бы и в моих собственных глазах... нарушителем общественного порядка, человеком, не исполняющим декретов Национального собрания, хотя, как вы сами заметили... я первый горячо отстаивал своевременную уплату налогов?» Каким образом в голове Робеспьера уживались трепет законопослушного гражданина и революционное сознание? Возможно, для него революция являлась прежде всего теорией, напряженной игрой ума, умением анализировать события и использовать их в своих целях, словом, политической интригой. И он посвятил себя ей целиком, без остатка, и, возможно, с искренней верой в то, что он говорил. «Его личная жизнь была столь правильна, столь проста, его привычки были так однообразны, что с того момента, как он ринулся в политику, все, что не касалось его деяний, попавших в историю, не имело большого значения», — писала Шарлотта Робеспьер. «Его частная жизнь — только отражение его жизни политической». Иначе говоря: нет никакой жизни, кроме политики.
Однако в своих воспоминаниях некий Пьер Вилье, утверждавший, что во времена Учредительного собрания он в течение полугода работал у Робеспьера секретарем, написал, что тот содержал приходящую любовницу, скромную девушку, которая его обожала, хотя он и обходился с ней весьма сурово, а иногда даже запирал перед ее носом дверь. Впрочем, в последнее время историки склоняются к мысли, что рассказ Вилье вымышлен. Вопрос же об отношениях Робеспьера с прекрасным полом так и остался открытым, ибо бесспорных доказательств ни возвышенных любовных историй, каковым следует «золотая легенда», ни оргий в маленьких домиках, о каких пишут современники, пережившие террор, нет. Видимо, не было ни того ни другого, ибо выстраиваемый Робеспьером образ, поглощавший все его время, не предполагал никаких человеческих слабостей. Если и были страсти и сметение чувств, то они, не найдя выхода, сгорали втуне, порождая неудовлетворенность и беспокойство, отравлявшие сердце и душу, отчего строки правильных речей Робеспьера были лишены животворящей силы. «Ему никогда не были ведомы нежные, но непреодолимые порывы, потаенные и неотвязные телесные влечения, дающие жизнь гордым духовным страстям, происхождение которых подчас кажется столь высоким. Единственной причиной, побуждавшей его к действию, было смутное и тягостное беспокойство, плод его темперамента, и причину эту он таил в глубине души. Это беспокойство постоянно лишало его душевного мира и заставляло трудиться без отдыха. Оно беспрерывно побуждало его искать не наслаждений, а спасения от себя самого, не привязанностей, а рассеяния... Неправда, будто он имел честь любить женщин; напротив того, он делал им честь, ненавидя их», — писал депутат Конвента, монтаньяр-термидорианец Мерлен из Тионвиля.