Как пишут многие современники, на протяжении работы Учредительного собрания Робеспьера словно не существовало, о нем активно заговорили только перед самым его роспуском, когда, по словам И. Тэна, из него удалились или были устранены «люди более или менее способные и компетентные». Подобные заявления достаточно условны, однако они подтверждают его положение маргинала: среди тех, кто в то время определял политическую жизнь, Робеспьера не было. Незаметный на фоне таких ярких личностей, как Мирабо, Лафайет или Клермон-Тоннер, как либеральный триумвират, состоявший из лидеров тогдашних левых: Барнава, Александра Ламета и Адриена Дюпора, он в тишине своей маленькой квартирки на улице Сентонж упорно работал над созданием образа безупречного защитника народа. Он писал и выступал, и снова писал, писал... Наверное, иначе и быть не могло, ибо, как сообщает источник, приводимый В. Ревуненковым, «зима 1790 года была теплой и сытой, и в революции наступила некая пауза, то есть те двадцать счастливых месяцев, о которых народ потом будет вспоминать как о лучшем ее времени». В такое время Робеспьер не мог снискать славы, но делал все, чтобы в урочный час она его нашла. Многие биографы подчеркивают, что с самого начала революции Робеспьер чувствовал свою избранность, и эта избранность всегда была связана с истерической жертвенностью: «...уверен, что заплачу своей головой за истины, которые я высказал, пожертвую своей жизнью, приму смерть почти как благодеяние». «Может быть, небо призывает меня начертать моею кровью дорогу, которая должна привести мою страну к счастью и свободе; я с восторгом принимаю мою сладкую и славную судьбу», — писал он. «У нас есть две возможности: или разделить торжество вместе с отечеством, или погибнуть за него, и мы не можем с точностью сказать, какая из них более славная и достойная зависти».
Выбор Робеспьером своего парижского жилища считают символичным. Почтенный буржуазный дом под номером 8 по улице Сентонж располагался практически на равновеликом расстоянии и от пролетарского Сент-Антуанского предместья, и от Тюильри, где в здании Манежа с ноября заседало Собрание. В отличие от Версаля, где он жил в одной гостинице со своими земляками-депутатами, в Париже он намеренно поселился один: одиночество сродни избранности. Но какая же избранность без признания? Писали, что, желая придать себе облик парижанина, он стал носить парик а-ля Мирабо, круглые, как у Франклина, очки и приложил массу усилий, чтобы избавиться от своего провинциального произношения. Писали даже, что он пытался подражать Мирабо, для чего тайно ходил за ним по пятам, изучая его манеры и привычки. Робеспьер копировал властного, порочного аристократа, уродливого, но невероятно обаятельного Мирабо, чья жизненная энергия буквально била через край? Это можно было утверждать разве что в памфлетах. Чтобы влиять на события, заставить к себе прислушиваться, аррасскому депутату нужна была трибуна или по крайней мере газета, где бы он мог заниматься «пропагандой правильных принципов». И он нашел, точнее, создал себе трибуну — Якобинский клуб. Чтобы издавать газету, у него не было ни средств, ни меценатов.