Читаем Родимая сторонка полностью

— Мы, Савел Иванович, столько с тобой пережили вместе, что нам таить друга от друга нечего. Говори прямо: зачем пьешь?

— И скажу! — поднялся из-за стола Савел Иванович. — Таить не буду. Как хошь меня суди.

Постоял молча, глядя куда-то в бок, потом обвел всех заблестевшими глазами.

— Обманули меня, Андрей Иванович, в дураках оставили, потому и пью. От обиды…

— Кто же тебя обманул? — глянул на него с удивлением Трубников.

Савел Иванович молча вытащил из-за шкафа и расправил на столе свернутый в трубку портрет Сталина, тот самый, что в правлении висел.

— Сжечь хотел. Но только духу не хватило у меня. Это все равно что себя сжечь. А разве от себя можно отказаться? Ведь полжизни прожито с ним. Ужели за зря, Андрей Иванович? Я в него, как в бога, верил. Тридцать лет. А теперь отняли у меня эту веру. Кто я есть после этого? И кому верить мне? Не могу я так вот… сразу…

— Значит, что же выходит? — холодно уставился на него Трубников. — Только в него и верил ты, раз веры у тебя ни во что больше не осталось?! А в дело наше, в партию нашу не веришь, стало быть?!

— Говори честно и прямо, — так и подался весь к тестю Роман Иванович с дивана, — а вихлять тут нечего!

Даже не взглянув на зятя, Боев обратился к Трубникову с укором:

— Эко ты, Андрей Иванович, слова какие мне сказал! Да кабы не верил я в партию, на осине давно перекинулся бы…

В тяжкой тишине Трубников спросил вдруг.

— Ты, Савел Иванович, Аниканова помнишь, Сергея Петровича?

— Не помню что-то… — занавесился бровями Боев и опустил розовую голову.

— Врешь! — укорил его жестоко Трубников. — Врешь. Не можешь ты Аниканова не помнить!

— Это который? — одни лишь брови приподнял Боев. — Секретарь райкома, что ли?! Их тут много на моем веку сменилось…

— Да хорошо ты его знаешь! — с досадой сказал из угла Кузовлев. — Сколько раз в колхоз он приезжал к нам. Плюгавенький такой с виду, большеглазый. Как же его не помнить! При нем на всю область наш район гремел…

— …Он, Сергей-то Петрович, — глухо и грустно заговорил опять Трубников, — тоже в Сталина, как в бога непогрешимого, верил. Подражал ему даже. В шинели ходил, хоть и висела мешком на нем, как с чужого плеча. В сапогах и в фуражке. Курить начал, лишь бы трубку иметь, как у Сталина. Усов только черных ему не хватало. Мы еще, помню, шутили меж собой: «Кабы свои у него, белые, росли, покрасил бы, поди!» Суровость напускал на себя страшенную, а сам по характеру отзывчивый был и справедливый. Любили его в районе…

Трубников глядел не отрываясь на Боева безжалостно ясными глазами.

— Мы с тобой, Савел Иванович, тоже клеймили его потом на всех собраниях как врага народа. Но ты этого и подавно не помнишь. Память у тебя, вижу, трусливая…

Маша резко встала вдруг со стула.

— О таких делах с пьяным не говорят!

Подойдя к отцу, взяла его ласково под локоть.

— Иди спать, папа!

Савел Иванович послушно, как слепой, пошел за ней в горницу.

— Верно, нехорошо получилось! — потупился виновато Трубников и хлопнул себя по лбу. — Дурак старый! И зачем тебе было разговор этот начинать сейчас?!

Неловко примолкли все.

Трубников спросил погодя:

— Что у вас тут народ обо всем этом говорит?

Кузовлев, не глядя ни на кого, ответил угрюмо:

— Народ думает.

И еще угрюмее добавил:

— Понимать перестали, что кругом делается. А объяснить, не объяснял никто до тебя, Андрей Иванович. В бригаде у нас, то есть Курьевке, значит, ни доклада, ни лекции никакой не было с прошлого года. Потому и оравнодушели некоторые ко всему, а другие в свои дела кинулись. Молодежь — та совсем отшатнулась от всего…

И сердито вскинул большую голову на Романа Ивановича:

— Надо нам, коммунистам, делать с этим что-то! Нельзя же в таком тумане народу жить…

Вышла Маша из горницы, стала убирать со стола, горько и насмешливо говоря об отце.

— По палке тоскует. Пока палка была да погоняла его вперед, он шел, а как палки не стало, остановился. Не знает, куда идти, куда заворачивать. Думать его не учили! А раз так — нечего и приставать вам сейчас к нему. Чего с него возьмешь? Вы вот со мной поговорите лучше!

Роман Иванович с тревожным изумлением взглянул на жену, а она заговорила с болью:

— Вы вот, старшие коммунисты, отцы и братья старшие наши, чему нас учили, как нас воспитывали? Быть правдивыми, смелыми и честными, любить родину и партию, любить мудрого отца и учителя товарища Сталина. И мы верили вам. Стремились быть такими. Мы любим родину и партию. Мы любили и Сталина. Но что же оказалось? Один человек вами командовал, делал что хотел, сажал в тюрьмы людей, а вы молчали, боялись рот открыть. Где же ваша смелость? А теперь вы на нас, на молодежь, киваете, дескать, мы ко всему оравнодушели. Вы думаете, молодежь не переживает? Еще как! Ей партия и родина не меньше вас дороги. Детишки и те переживают.

Слушая Машу, Трубников все больше и больше бледнел и суживал рыжие глаза. И правда в словах ее была, горькая и тяжелая, и неправда, обидная, несправедливая.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже